Как же собираются не улетать в тартарары, если, конечно, это не входит в их основную стратегическую задачу? — думал я, оставшись один. — Что же будет, если авторитетом для них может стать лишь существо на них похожее, идентичных с ними размеров, говорящее на понятном им языке, думающее так, как привыкли думать они? Стоит слегка не вмещаться в этот стереотип, и ты для них ничто, ноль, если не враг, никому не придет в голову даже выслушать тебя,, сколько бы ты ни вопил, ни впивался в них взглядом, ни размахивал над ними крыльями, ни шелестел им последней листвой в отчаянии, ни разрывал на себе озон, показывая смертельное сквозное ранение, ни сотрясал земную кору, ни выбрасывался на сушу, как сделали самоотверженные наши где-то на другом конце их круглой дурости! Ну не смехотворно ли до сих пор истязать себя логикой, чтобы понять, почему не происходит чуда, на которое они, только и рассчитывают?
Не могу не сказать несколько слов о коте, с которым я в те-дни подружился. Представляете, кот! Не вам объяснять, что такое-коты, на какой стадии постижения они пребывают. Насколько опередили всех прочих в усвоении тайны и смысла. Только варвар не поинтересуется, отчего кот не зверь, но и не человек, не вникнет в красноречивость молчания кота, как бы застрявшего в меж-думириях, не попытается разгадать тайнопись узора на шерсти, не придет в трепет от вроде бы вопрошающего и вроде бы ничего не ждущего взгляда, от всего облика существа, застывшего у какого-то порога и не ступающего дальше. Тимофей — он же Тимка, Тимак, Тимоха, Пушок, Дымка, Василий, Славик, Витек — был кот из котов, совершенно замечательный. Жил он множество раз, почему-то так и не заслужив привилегии прекратить эту земную свистопляску и больше в Наруже не появляться. Всех его инкарнаций я не помню (он, кстати, тоже), назову некоторые. Начал он в Кении обезьяной. Там же, облучившись, мутировав, встал на две ноги. Потом, вернее, очень потом, — Крит, где был царем. (Его вообще швыряло.) Известный киник в Афинах. Он назвал Вавилонской библиотеку в Буэнос-Айресе, где сохранились его рукописи. Попугай в попугайнике одного диадоха. Монах на Тибете. Чернильница Лютера, утверждал Тимофей, угодила вовсе не в черта, как полагал залимонивший, а ему в глаз; бедняга, он сильно разбился тогда, ибо порвалась паутина, и — весь в чернилах— он шлепнулся об пол. Любимую жену китайского императора, его закопали живьем вместе с усопшим супругом. В инквизицию, автора художественной ереси «О возможности построения апокалипсиса в одном, отдельно взятом княжестве», его сожгли на костре. В Альпийском походе Суворова он сорвался в пропасть, всадник тоже. В середине прошлого столетия — литератор, публицист либерального толка. В коллективизацию сварен без соли и съеден в деревне под Воронежем. А они, тем временем, все выдвигали, а кот, знавший этот мир с его младенчества, болтался между их ног, лежал под столом президиума или спал на батарее в Выдвигальне. Воистину лишь сила, внятная их страху, может быть пророком в их отечествах! Перекусай Тимофей всех, может, на него и обратили бы тогда внимание, задумались о выдвижении, а так, тихо лакая молоко под лестницей. . Впрочем, нет, один человек (мы с вами не в счет) чуял его незаурядность. Я имею в виду завхоза Мучилова с подкованными ботинками. Каждое утро Мучилов возвещался звуками истязавших пол ботинок, обитых железом, кучно звякавших на его поясе железных же ключей, блякавших на груди медалей, огненного дыхания, от которого ключи, подковы, медали едва не плавились. Он искал Тимофея. Все остальное — осмотр протеков, перегоревших лампочек, дверей, замков — было лишь поводом подкрасться к Тимофею и садануть — ему ногой под зад. Примечательно: при виде котов прочих, а их проживало в Вынималке еще два или три, Мучилов никакого садистского вдохновения не испытывал, подковы едва цокали, ключи, медали помалкивали, двигался он скоростью одного коридора в день, экономя силы. Все уходило на Тимофея, на поджопник, от которого оба волнисто вскрикивали: первый — от боли, второй— от боли первого, то есть от радости исторической, ибо, и Тимофей это понимал, лупил Мучилов как бы и не его, нынче приблудного кота, а Историю с поместившимися в ней эпохами, цивилизациями, этносами, культурами, идеями и другими наивностями. Их-то вскрики, вероятно, и слушал Мучилов потом, прислонившись к стене, сладострастно свесив вниз красное ухо. Потом он пускался вприсядку, тяжко выбрасывая ноги с подковами, огнедышал, раскаленные медали и ключи лязгали, пуская искры. Оргия кончалась, пресыщенного, бездыханного, Катилова увозила его в кабинет. Кот мужественно сносил преследования, у него даже не возникало вопроса «за что?». Тимофей прекрасно понимал, что есть вещи поважнее периодической боли под хвостом, самолюбия и даже справедливости. Уж не помню, сказал мне об этом Тимофей, или я сам дотумкал, слушая его, не важно, авторство меня не волнует, но вот мысль, стоящая усвоения: жизнь Наруже могут кое-как осилить две категории существ — идиоты и мудрецы-стоики, всем остальным едва ли светит подобие счастья, ведь даже счастливчик Мучилов, восстановившись, вновь не находил себе места, появляясь в коридоре, озирался, трепетал, жуть как боясь Вынималенко и потери власти над Тимофеем, его болью и вскриками.
Но ключи, ключи, как у меня хватило терпения все еще не поведать вам про ключи с мучиловского пояса. Наверно, я просто-пожалел вас или себя, и сейчас у меня нет уверенности, что я должен сказать про ключи. Правда по плечу сильным, здоровым, не слишком усталым и истоптавшимся, но есть ли они? Остальным нужно утешение, а всякая правда в Наруже, похоже, давно безутешна. То, что разумеют они правдой, — лишь один из взглядов, на мир, это реальность, возведенная в культ, и если реальность ужасна, то и правда о ней — проклятие, клетка, тюрьма, жуткое наваждение, в котором нельзя забыться. Я пытаю себя: не тайное, ли тщеславие соблазняет меня, не хитрость ли умерить чужим испугом испуг свой, не сладострастие ли это безысходности? Ведь еще одна правда заключена в том, что я ничем не могу вам помочь, я не могу внушить вам никакой зрячей веры, а вера слепая только упростит их задачу, Тимофей прав. Но как летит время, как лечу я. . Еще неделю назад я не знал этой болезни, заставляющей сомневаться в своем праве на собственный разум, и вот я уже боюсь себя, своих мыслей, слов, точно все это — страшный грех, за который будешь непременно наказан по всей строгости самого нерушимого и самого всесильного их Закона.