Конечно, Александра Алексеевна и Милица Артемовна с их женской, материнской чуткостью все проницательно, насквозь во мне понимали и видели, но держались со мной так, словно бы не видели и не замечали ничего. Ни моей заношенной одежды, ни заводской грязи на ней, ни моей неуклюжести за столом, в обращении с обеденными приборами, ни моего неприличного аппетита, который все-таки прорывался, хотя я всячески старался собою управлять. Едва я опустошил тарелку, Милица Артемовна, не спрашивая, незаметно подлила мне еще, и я проглотил и эту тарелку, а потом и кусок варившегося в борще мяса, который мне положили, и так же быстро, будто я еще и не ел ничего, жареный картофель со свиными шкварками и хрустким, соленым огурцом, поданный на второе. На третье был малиново-алый ягодный кисель, и я выдул подряд два стакана, мог бы выдуть еще и третий, который Милица Артемовна уже потянулась мне налить, да нашел в себе волю отказаться, ибо такое поглощение пищи переходило уже всякие рамки приличия и становилось совсем стыдным. Совершенно не помню, – занятый едой, я даже как-то это не заметил, – что и как ели сами хозяйки и ели ли они вообще, или их обед ограничился только тем, что они лишь присутствовали за столом, подвигали мне то хлебницу, то баночки со специями да подкладывали на тарелку новые порции.
– Я с вашей мамой знаете где познакомилась? На бирже труда, – заговорила Милица Артемовна, сидевшая от меня слева, так ей было удобней выходить в кухню. Ее руки в тонкой, желтоватой коже, оплетенные жгутами вен, протягивались, сновали совсем близко от моих глаз. В них была сноровистость хватких лапок маленькой обезьянки. Да и лицом своим Милица Артемовна слегка напоминала обезьянку: все мелкое, дробное – темные, двумя бусинами, глаза, короткий, чуть вздернутый носик, прозрачные, светящиеся насквозь ушки – и несоразмерно великие в сравнении со всем этим, выдавшиеся вперед челюстные дуги, крупные зубы, постоянно открытые, точно на них не хватает губ. Сходство усиливало еще и то, что постоянно присутствует в обезьяньих мордочках: смешение трогательной, подкупающей детскости и чего-то совсем старческого, мудро-печального, точно маленькой обезьянкой прожита бог весть какая долгая, столетняя и даже еще большая жизнь, с тем итогом, который выражен в известных библейских словах: во многом знании – много печали… Старушкой, старушкой смотрелась Милица Артемовна, но – разве же они старушки с Александрой Алексеевной, и той и другой всего пятьдесят с небольшим, даже порогом старости считать такой возраст еще нельзя…
– Вы, наверное, даже не знаете, что представляли собой биржи труда, – обнажая в улыбке все свои крупные передние зубы, находящиеся впереди ее остального лица, вела Милица Артемовна свой рассказ. – Когда вы подросли, их уже не было, ликвидировали. Биржи труда существовали в двадцатые годы, в них на учете состояли все, кто не имел работы. Тогда было очень много таких людей. Все периодически ходили узнавать о вакантных местах, отмечаться. Многие безработные были люди умственного труда, учителя, даже ученые, представители искусства – музыканты, артисты, художники. Но еще больше людей было вообще без профессий. Раньше они как-то жили, занимались частным предпринимательством, торговлей, имели дома, сдавали их под жильцов, существовали на свои наследственные капиталы. В революцию все это у них отобрали, так жить было уже нельзя, надо было заниматься общественно полезным трудом, поступать на государственную службу. На биржу ходило и много инженеров, техников, просто рабочих, промышленные предприятия действовали тогда еще не все или не в полную меру. Получить работу – это было счастье, вы даже не представляете какое. Человек благодарил судьбу, держался за доставшееся место, работал изо всех сил, как только мог, на полную совесть, потому что его всегда могли заменить другим. Бывали чистки, сокращения штатов. Кто вел себя нерадиво – увольняли без всякой жалости. И тогда опять биржа, длинные очереди. Люди становились с раннего утра, а биржа откроется, вывесят списочек по профессиям – сколько кого нужно, а он вот такой коротенький… Мы с вашей мамой были учительницы, к одному окошку всегда становились. Однажды стояли вот так и заговорили. И, знаете, выяснилось, что у нас почти одинаковые биографии. Ваша мама из простой семьи сельского учителя, в нужде росла, и мои родители тоже простые люди, без средств, отец на сорокарублевом жалованье всю жизнь конторщиком служил. Она ради высшего образования самостоятельно, без всякой материальной поддержки поехала в Петербург, на женские курсы, сама себя там содержала, зарабатывала частными уроками, репетиторством. И я тоже поехала и так же точно жила, только в Киеве, потому что там у меня две тетки находились и была надежда, что возле них мне будет легче, чем в Петербурге или Москве, где у меня совсем никого не было из родственников. Но тетки мне ничем не помогли, они были скупые, хотя жили в полном достатке, даже богато, имели свои дома, у одной муж нотариус был, у другой – ветеринарный фельдшер. Тот даже еще больше зарабатывал, служил и еще частная практика у него обширная была. Помню, при первом же нашем разговоре мама ваша рассказала, как они ночами, студенты и курсистки, дежурили за дешевыми билетами на Шаляпина. А мы тоже дежурили, на всех знаменитостей, что приезжали в Киев с гастролями. На Собинова, помню, несколько дней стояли и все-таки попали, на галерку, в последние ряды, но довольны были ужасно, аплодировали ему так, что потом ладони болели. А он на «бис» раз двадцать выходил, повторял арии, этот концерт он давал для демократической публики, для молодежи, студентов. На обычных концертах с дорогими билетами, когда собиралась, в основном, буржуазия, богатая интеллигенция, он так охотно не бисировал… И вот однажды нам с Людмилой Васильевной одновременно предложили работу, ей – в библиотеке, а мне – в управлении сберегательными кассами. Совсем не по нашим специальностям, но что же было делать: хоть такая, но работа, жалованье. А отказаться – еще неизвестно, чего мы дождемся и когда… Мы даже не колебались, сразу же изъявили согласие. Считали – временно, пока, а там – подыщется что-нибудь получше. И так и остались, она – библиотекарем, а я – вот уже двадцать лет на том же самом месте… Зарплата маленькая, но я уже привыкла, меня ценят, коллектив у нас хороший… В эвакуации все в разных местах были, а сейчас опять все вместе собрались, почти тот же состав, новых совсем немного. Под Октябрьскую годовщину местком мне талон на валенки выделил. На все управление всего семь талонов дали. И вот, представляете, – мне. Я даже не ожидала, не руководящий работник, беспартийная, самая обыкновенная, рядовая служащая… Просто знают, что у меня ревматизм, что из эвакуации я вся больная, простуженная приехала, сын и муж на войне погибли, и ездить мне на работу далеко. И вот на заседании месткома все это учли, приняли во внимание, Я так тронута была, когда узнала…
Милица Артемовна вдруг отвернулась, склонила голову, лицо ее исказилось, она быстро поднесла к глазам край салфетки, подбирая закапавшие слезы. Пытаясь улыбнуться, неловко махнула рукой, как бы прося этим жестом простить ее за слабость, чувствительные нервы…
Долгим вышло мое пребывание в гостях. Я совсем не предполагал, что просижу столько.
Белый зимний день незаметно перешел в вечер, за окнами посинело, синь сгустилась в лиловые чернила. Окно, обращенное на запад, перепоясала густобагровая полоса заката, заштрихованного тонкими, опушенными инеем ветками вишенника. Багровая заря медленно погасала в морозной дали, за потонувшим в сугробах садом, за горбиками крыш, за розовато-сиреневыми султанчиками дымов, вытянутых из печных труб.
Над столом горела старинная висячая керосиновая лампа с круглым эмалированным абажуром, засунутая до войны вместе с разным хламом в кладовую и уцелевшая на счастье. В ее мягком теплом свете на столе лежали фотографические карточки, некоторые – на плотном картоне с золотым тиснением, фамилиями старых городских фотографов, в ателье которых когда-то были сделаны эти портреты, – Тираспольского, Селиверстова.
– Это я еще гимназисткой, в последнем классе Мариинской гимназии… – говорила Милица Артемовна, перебирая карточки и поочередно, протягивая их мне. – А это я в Киеве, как раз после экзаменов за первый курс… А это Владимирская горка и я с подругами, видите, какие тогда платья носили, юбки – до каблуков, широкие, нынешних три платья из одной такой юбки выкроить можно… А это Сашенька, видите, какая она чудесная была в шестнадцать лет… Она так изумительно каталась на коньках в городском саду! Зимой там заливали аллеи, вечером по воскресеньям горели огни, играл военный духовой оркестр. Собиралось множество гимназистов и гимназисток, молодые чиновники, просто публика, – посмотреть на катание. Были такие мастера, на удивленье! Но Сашенька была всех изящней. Я до сих пор это прямо как глазами вижу: она приходила в темно-синем жакете с узкой талией, белый горностаевый воротничок, белая меховая опушка на рукавах и снизу, белая шапочка, пышная белая муфта… Легкая, воздушная, не катится, а словно летит по аллее, как снежинка… Гимназисты очередь устанавливали, чтобы с ней один круг прокатиться, и страшно ревниво следили, чтобы ее не приглашали реалисты из Чернозубовского реального, почему-то с ними вражда была, во всем соперничали, даже до драк доходило. Если где-нибудь на улице или в общественном месте какая-нибудь свалка, подрались учащиеся, так это обязательно гимназисты и чернозубовцы…