– Жан Брегель.
– Он самый.
– Если вы не требуете ни фамилий, ни документов, откуда вы знаете, что непостоянные члены приходят не больше трех раз? – спросил Вейренк. – А что касается постоянных, почему бы кому-нибудь другому не занять их место?
– Мы просим назвать псевдоним и фотографируем ладонь одной из рук. На входе сличаем рисунок линий руки с нашим снимком. Это очень быстро, надежно и не имеет отношения к отпечаткам пальцев.
– Неплохо придумано, – оценил Вейренк.
– Неплохо, ей-богу, – самодовольно сказал Шато. – Некоторые предлагали копировать удостоверения личности с обратной стороны, но там слишком много информации и вычислить человека нетрудно.
– А какие такие “некоторые”? – спросил Адамберг.
– Мои коллеги-основатели, я вам о них говорил, секретарь и казначей, они тоже сохраняют анонимность и оберегают меня.
– Они тоже бухгалтеры?
Шато снова улыбнулся. Когда прошла свойственная ему поначалу настороженность, он оказался человеком весьма приятным и тонким.
– Даже не пытайтесь, комиссар. Скажем, они оба помешаны на истории.
– Помешаны, – вскинулся Данглар. – То есть они не профессиональные историки.
– Я этого не говорил, майор. Они отвечают за научный аспект нашей деятельности.
– Изучают “эффект Робеспьера”.
– Не только. Терапевтический эффект тоже. Мы констатировали его несколько позже. Многие участники, страдающие депрессией, болезненно застенчивые, даже те, кто просто теряет почву под ногами, приходят тут в чувство. Они увереннее ведут себя в повседневной жизни, по-другому воспринимают ее, через призму, так сказать, иной, смещенной реальности. Вы понимаете, о чем я? Поговорите с моими партнерами, назовем их, если вы не против, Блондином и Брюнетом, они знают наших членов лучше меня, особенно странных и незаурядных. Да и непостоянных тоже. Последние преданы Обществу, но упорствуют в своем желании остаться за кадром. С ними, конечно, сложнее.
– И непонятнее, – сказал Вейренк. – Зачем убивать наименее активных участников ваших заседаний?
– Возможно, это досадное совпадение, так сказать, потому что четвертая жертва, Гонсалес, таковым не являлся. Но по его поводу я ничего не могу утверждать. Потому что если это тот, о ком я думаю, то он всегда гримировался и надевал фрак. В связи с чем мне крайне трудно опознать его по снимку. Но у него определенно был длинный нос, усталые глаза и полные губы, тут я вряд ли ошибаюсь.
– Минуточку, – сказал Адамбер, вставая. – У вас есть бумага?
– Пожалуйста, – сказал Шато, немного удивившись, и протянул ему лист бумаги.
Адамберг выбрал снимок Гонсалеса и быстро нарисовал довольно точный его портрет.
– Красиво, – сказал Шато. – Вы, видимо, не являетесь страстным любителем истории, так сказать?
– Я плохо запоминаю прочитанное, в отличие от того, что вижу сам. А теперь посмотрите внимательно.
Легкими уверенными штрихами Адамберг пририсовал к портрету Гонсалеса парик, шейный платок, поднятый воротник и замысловатый бант.
– А теперь? – спросил он, протягивая рисунок Шато.
Президент, изумленно покачав головой, потер лысину.
– Ну, конечно, – сказал он, – я его знаю. Теперь я отлично вижу, кто это.
– Непостоянный?
– Нет. Любитель сильных ощущений. Он часто приходит на большие заседания. Этот Гонсалес всегда записывался добровольцем на разные роли. Он замечательно сыграл Эбера, грубую агрессивную скотину. Как вы знаете, Эбер был редактором “Папаши Дюшена”.
– Ничего не знаю, – сказал Адамберг.
– Извините, – спохватился Шато, порозовев. – Я не хотел вас обидеть.
– Вы и не обидели.
– Я про все его “вашу мать то”, “вашу мать се” через каждые два слова. Он вкладывал всю душу в своих персонажей, и это были прекрасные вечера. “Пусть эти жабы из болота чихают в мешок!” Робеспьер был в ужасе всякий раз, когда Эбер рвал и метал, не скупясь на ругательства.
– Чихают в мешок? – переспросил Адамберг.
– В те времена это выражение означало “отправить на гильотину”. Гонсалес также с большим успехом сыграл роль неряхи Марата. Очень тщательно загримировался, подчеркнув даже опущенные уголки глаз. У нас работают три гримерши, – уточнил Шато, вновь оживляясь, как всегда, когда речь заходила о его “концепции”. – И совсем иначе он подошел к образу верного Кутона. Ей-богу, – сказал он, возвращая портрет Адамбергу, – Гонсалес любил наши игры. Кофе? – спросил он, поднимаясь.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Адамберг посмотрел на свои часы, потом на настенные.
– Мы и так отняли у вас массу времени, – сказал он.
– Но я не меньше вас хочу выяснить, кто убийца. Я в вашем распоряжении, – сказал он, но его слова потонули в гудении кофеварки. – Четыре убийства за три недели. Обнаружить преступника в этой толпе – непростая задача.
– Вот именно, – заметил Адамберг, – и у нас было бы больше шансов, если бы все говорили правду.
Перед его взором снова возникло адское сплетение водорослей, душивших его даже ночью. Ему совсем не нравилось то, что он собирался сейчас сделать.
– На что вы намекаете, комиссар? – спокойно спросил президент.
– На Робеспьера.
– Невероятно, правда? – сказал Шато, ставя чашки на стол. – Да я, собственно, и не скрывал. Хотя речь от семнадцатого плювиоза и была в целом блестящей, она все же изобилует довольно скучными пассажами, как это частенько случалось у Неподкупного. И при этом ему все равно внимают, затаив дыхание.
– Как и ему.
– Кому ему?
– Вчера вечером на обратном пути мне так сказали мои помощники. Они вышли из зала в состоянии близком к шоку.
– Ну уж? – улыбнулся Шато, предлагая всем по очереди сахар.
– Это был он, сказали они. Робеспьер собственной персоной.
Президент удивленно взглянул на Данглара и Вейренка, которые в свою очередь с недоумением посмотрели на Адамберга, явно смущенные тем, что комиссар рассказал об их вчерашних отзывах.
– И они правы, – продолжал Адамберг. – Это был он. И именно поэтому его нельзя заменить.
– По-моему, вас заносит куда-то не туда, комиссар. – Шато покачал головой. – Мне кажется, ваши сотрудники вас не понимают, правда же?
– Можно закурить?
– Прошу вас, – сказал Шато, доставая из ящика пепельницу.
Адамберг вытащил сигарету, другой рукой положив на стол папку. Он вынул оттуда акварельный рисунок на плотной бумаге и протянул его Шато:
– Что скажете?
– Красотой он не отличается, – после паузы сказал Шато, на мгновение сжав губы, но тотчас расслабившись. – Но портрет замечательный. У вас настоящий талант.
– Похож на себя? – Адамберг передал рисунок своим спутникам.
Он закурил, откинувшись на спинку стула, и попытался успокоиться, что с ним нечасто случалось, но тщетно.
– Очень похож, – сказал Шато. – Это я.
– Несомненно, – сказал Данглар, обомлев, и осторожно положил рисунок на стол, чтобы не повредить его.
– Это подарок, комиссар? – насторожившись, спросил Шато.
– Я с удовольствием подарю его вам, но попозже. Вспомните, как мы только что провели эксперимент с портретом Гонсалеса, снабдив его париком и костюмом. Я позволил себе выбрать для вас вчерашнее облачение Робеспьера. Фрак в золотисто-коричневую полоску двух оттенков, кремовое кружевное жабо, блестящий седой парик и круглые очки. Ну и, разумеется, бледное напудренное лицо.
Адамберг показал своим помощникам второй рисунок и передал его президенту. Все трое буквально оцепенели, и Адамберг нечаянно стряхнул пепел на паркет.
– Лицо, лишенное вашего обычного румянца, – добавил он.
Дело сделано, и Адамберг встал, чтобы пройтись, незаметно разминая руки.
– Это он, – тихо сказал Данглар.
Оторопевший Вейренк молча смотрел на портрет.
– Кто он? – мягко спросил Адамберг. – Максимилиан Робеспьер, гильотинированый в 1794 году? Или вы, сидящий напротив нас, месье Франсуа Шато? Робеспьер, вернувшийся из царства теней? Или Франсуа Шато, который так досконально изучил своего героя, что научился имитировать его напряженную усмешку, моргать, как он, хранить невозмутимое выражение лица, повторять элегантные движения рук, говорить его голосом и замирать с прямой как доска спиной? Спина, впрочем, – сказал он, возвращаясь к столу и нависая над Шато, – у вас прямая от природы, жесты элегантны от природы, голос от природы слабый, глаза бесцветные, а улыбка вымученная.