Пирожковая битва с поваром и пустое ведерко под чернику — именно это требовалось мне, чтобы психологически выстоять до субботы перед Днем труда,[11] в которую, заранее условясь о том с Джимом и с бригадиром, должен был окончить работу, чтобы успеть подготовиться к занятиям. Особенных перемен ни в Джиме, ни во мне не произошло. Он оставался подобием Джека Демпси. Ничему не привелось ослабить это сочетание силы и скорости. Однако нечто случилось-таки, и почти все время мы просто пилили себе, дабы пилить бревна. Что касается меня, то в первый (и единственный) раз в жизни целый месяц круглыми сутками я не занимал свои мысли не чем иным, как лишь ненавистью к одному лишь человеку. Хотя под конец я стал подумывать и про что-то другое, а все же твердил себе: «Не расслабляйся, не забывай ненавидеть того, кто пытался тебя прикончить». Приблизительно в те самые дни я достаточно образумился, чтобы выработать теорию о том, что бить меня он не будет. Пожалуй, мне удалось постичь, что он верховодил на правах сильнейшего в драке, ни с кем здесь в драку не вступая. Нас, бродяг, он запугивал тем, что затыкал за пояс, когда дело касалось работы и женщин, и мы соответственно полагали, что так оно будет и в стычке. К счастью, видимо, я всегда имел в виду теорию как теорию и продолжал держать себя так, словно он и есть лучший здешний боец; наверное, так оно и было, но, знаете ли, до сих пор меня гложет мысль, что было иначе.
Вечером с работы мы, однако ж, возвращались по отдельности. По-прежнему он уходил первый, натянув свою фирменную ковбойку на нижнее белье и сунув под мышку обеденный судок. Как и все лесорубы, мы с ним поутру скидывали рубахи и весь день трудились в исподних фуфайках, лето напролет продолжали носить шерстяное белье, объясняя это тем, что, когда потеешь, хлопок пристает к телу, а шерсть впитывает пот. По убытии Джима я садился на бревно и ждал, пока белье просохнет. Мне требовалось по-прежнему время, чтобы прийти в себя и взяться за свою рубаху, захватить судок и двинуться на стоянку, но теперь я знал, что выстою до объявленного мною срока, и подступала чистейшая радость.
Где-то под самый конец августа Джим нарушил наше обоюдное молчание:
— Когда ты собираешься увольняться? — Прозвучало оно так, будто безмолвие было нарушено кем-то ранее Творца.
Я отвечал, благо ответ был готов заранее:
— Как и предупреждал тебя, в субботу перед Днем труда.
— Мы можем повидаться в городе, пока ты не уедешь на Восток. Я сам в этом году увольняюсь пораньше. — И добавил: — Еще весной обещал одной даме. — Я и другие лесорубы уже подметили, что жена ранчера не показывалась в последнее воскресенье, понимай как хочешь.
За неделю до своего отъезда в колледж я столкнулся с ним на главной улице. Выглядел он отменно — чуть похудел, но самую малость. Джим завел меня в нелегальный кабак и угостил канадским виски. Монтана — северный пограничный штат, так что во времена сухого закона в нашем городе виски из Канады было полно, только узнай где и плати по таксе. По второй заказал я, следующим ставил он, а когда я захотел еще раз повторить, Джим сказал, что ему хватит. И пояснил:
— Пойми, мне надо тебя блюсти. — Даже после трех рюмок среди дня, я был поражен, доныне поражаюсь.
Вышли мы на улицу, и, щурясь от яркого солнца, он сказал на прощанье:
— Я подыскал жилье для своей дамы, но к делу мы еще не приступали. — И добавил с полной официальностью: — Мы будем крайне тронуты, если ты навестишь нас, хоть ненадолго, до своего отъезда из города. — Назвал адрес, а когда я ответил, что уезжаю совсем скоро, условились на следующий вечер.
Судя по адресу, идти надо было на северную окраину, за пути, там преимущественно жили железнодорожники. В мои детские годы так называемый район красных фонарей располагался на шоссе, ведущем к городской свалке, которая вечно горела и соответствующим образом пахла, но власти устроили почти полный разгон тому району, девиц разметало окрест, немалая их часть растворилась в поселке железнодорожников. Когда я отыскал нужный дом, то узнал соседний, собственность тормозного кондуктора, женившегося на гулящей и мнившего себя драчуном, хотя в драках не блиставшего победами. Более популярен он был у горожан благодаря вот какому приключению: однажды вечером, неожиданно вернувшись домой, столкнулся он в дверях с неким посетителем, полез в карман, достал три доллара и сказал: «Вот тебе, держи, и сыщи какую-нибудь покраше».
Жилье Джима смотрелось благопристойно — окна не занавешены, из приоткрытой двери падает свет. Джим встретил меня, заслонив своим крупным телом поле зрения в дверном проеме, но краешек его дамы все-таки виднелся. Памятуя, что ей положено быть южанкой, обнаружил я локоны над плечом, доступным наблюдению. Джим разговаривал со мной и нас не знакомил. Вдруг она обошла его, ухватила меня за руку и произнесла:
— Прости господи…….. заходь и плюхай…….. на рояль.
Я вмиг сообразил, кажется, что Джим подразумевал, говоря в начале лета о достоинствах девок-южанок, которые «попоэтичнее». Окинув взглядом «гостиную», я, естественно, рояля не обнаружил, то есть был он упомянут чисто поэтически.
Затем узнал я, как зовут ее — Аннабелла, — очень подходящее имя. После этого своего возвышенного клика она примолкла и села в уголок, а пока прошла против света торшера, стало ясно, что под платьем у нее ничего нету.
Осмотревшись в гостиной и не найдя рояля, я обнаружил зато еще одну женщину, а также девиз Шотландии. Женщина эта выглядела постарше, но не настолько, чтоб соответствовать желаемому — представлена-то она была мне как мать Аннабеллы. Само собой, меня интересовала ее роль в предприятии Джима, и в ближайшие последующие дни мои знакомцы, с которыми я встречался в городе, сообщили, что знают ее и что она по сю пору молодец в своей профессии, хоть и погрустнела и порыхлела.
Мне пришлось заново вглядеться, чтобы поверить собственным глазам, но воистину над креслом, в которое готов был сесть Джим, располагался на стенке девиз Шотландии, да еще по-латыни: «Немо ме импуне лацессет». Надо думать, только Джим и ведал, что это означает. Того не знали ни эти девки, ни, конечно же, клиентура, состоявшая из скандинавов и франко-канадцев с лесопромысла. И вот он сидел на своем кожаном троне, владелец и главный вышибала собственного предприятия, сознавая, что ему единственному известно, что там сказано: «Никто меня не тронет безнаказанно».
Но случилось исключение: я знал-таки этот девиз, сам воспитывался под сенью такового, надпись выглядела еще суровей — в нашем домашнем варианте вокруг текста вился резной шотландский чертополох. Отец повесил ее в передней; кто ни войди, увидит прежде всего, а, проходя ранним утром в кухню, непременно увидит девиз наша мать, унаследовавшая слабость, о которой избегали упоминать, — была на какую-то долю англичанка.
Беседу вел Джим, остальные слушали, я порой просто наблюдал. Он, спору нет, был хорош собой, а теперь еще и принарядился, облачась в консервативный темно-серый костюм в полоску и в галстук, то ли синий, то ли серый. Но независимо от одежды мне он всегда виделся лесорубом. Как же иначе? Лучшего лесоруба я не встречал и едва остался в живых, чтобы сейчас утверждать это.
Джим в основном рассуждал о распиловке и о колледже. В течение лета мы с ним почти ни о чем не говорили, всего менее — о колледже. Теперь же он мне задавал о нем массу вопросов и задавал не из зависти или от обиды, что вот, мол, такой же парень-шотландец, и топором да пилой хуже владеет, а вот везет ему, дескать, больше. Джим воспринимал себя, по крайней мере рассевшись в тот вечер, удачливым молодым дельцом и не надеялся, что я когда-нибудь достигну желанных ему высот. До меня так и не дошло, каким он представлял себе социалиста. По-моему, он был за свободное предпринимательство. И был из тех, у кого не оказывается на деле тех черт, которые при первой встрече вы полагали определяющими. Может, о них вы просто слыхали и оттого ждали увидеть под иным углом зрения, может, форма проявления была иной и вы сами не опознавали эти черты. В любом случае, о политике мы с ним не разговаривали (добавлю, что почти все время не разговаривали ни о чем). Я слышал, как речь о социализме он заводил с другими рабочими, не столько речь, как, если быть точным, вопль, будто те обращаться с пилой вовсе не умели. Войдя в мир через черный ход Дакоты в двадцатые годы, он должен бы вроде был стать бедствующим социалистом, но в разговоре о высшей школе занимало его — ежели, допустим, приняться за нее — можно ли одолеть ее спроста, то есть проблема была в корне капиталистическая. Полученный в Дакоте опыт учения оказывал устойчивое воздействие. Джим дошел до седьмого класса, и тамошние учителя, насев, выставили его. Вот и занимало его, как оно там — преподаватели промеж седьмого класса и выпускного курса продолжают ли давить и нажимать и могут ли его погнать. Я весьма ободрил его, заметив: