В кабинет на коляске вкатился безногий, и Максим догадался, что это Кирьян Инютин. У стола председателя он быстро сполз со своей каталки, поставил ее ребром, одной рукой оперся об нее, а другой за угол стола и ловко забросил обрубок своего тела на стоящий у стола табурет, каталку прислонил к табуретке же.
Иван Савельев не поздоровался, и Кирьян Инютин тоже, это Максим Назаров отметил, оба они теперь смотрели на него и ждали, что он скажет. Мимо конторы проходили какие-то люди и бросали в окна кабинета такие же взгляды, как на улице.
— Ну, так что скажешь? — опять спросил Савельев сухо. Без злости, без усмешки, просто сухо.
Усмехнулся тяжко и горько сам Максим.
— Не знаю. Обо мне вы все… надо полагать, знаете…
— Наслышаны.
— И как мне дальше… существовать?
Кирьян Инютин из сумки, висящей у него на шее, достал какие-то бумаги, уткнулся в них и произнес, будто прочитал написанное там:
— Уезжай-ка ты, Максим Панкратьевич, подальше куда от нас, потому что как ты здесь существовать будешь?
— Да, это верно…
Максим повернулся и вышел, побрел из деревни.
До вечера он сидел на берегу Громотухи. Теплая еще по-летнему, она плескалась равнодушно у ног, катила вдаль, к молчаливым скалам Звенигоры, свои вечные волны. В детстве он не раз купался здесь, река была веселой, вся в солнечных искрах, а теперь, хотя день стоял погожий, светлые блики почему-то не играли.
Он сидел и сидел, то роняя голову на колени, то приподнимая ее тяжело. Несильный ветер раздувал его грязные волосы — отец помыться ему не предложил, и сам он как-то не решился самовольно топить баню.
Когда стемнело, он опять тайком, как вор, прошел по Михайловке.
Отец был дома. Как и шесть дней назад, он сидел на низенькой кровати, смотрел перед собой пустым взглядом, за его спиной висело охотничье ружье.
— Поговорил… с председателем, — усмехнулся Максим. — Что и делать, не знаю. «Уезжай ты», — говорит.
— Не-ет, нельзя, — вымолвил вдруг Назаров. — Куда уедешь?..
— Верно, некуда, — тоскливо сказал Максим.
Они еще помолчали, может, час, а может, и больше. За окном раздались какие-то голоса, Максим встрепенулся даже: неужели к ним кто-то идет? Неделя уже, как он здесь, и за все время никто даже из любопытства не зашел сюда, в этот дом.
— Не бойся… Это Васька Кружилин с отцом идут домой.
Максим невольно дернулся и вскочил.
— Ага, — кивнул Панкрат. — Василий приехал из Шантары ввечеру уж, об чем-то говорил в конторе с председателем и отцом допоздна, а счас спать пошли. Может, ты у Васьки-то еще и спросишь, что тебе делать? Сходи.
— Отец… перестань! — взмолился Максим, задышал тяжко и часто, по лбу и вискам у него проступали капли холодного пота. — Я знаю, это ружье… для меня висит!
— Для тебя, — спокойно подтвердил Панкрат. — Я давно для тебя его повесил, как все узнал. Заряд хороший заложил.
— Я все это понял… Чутьем.
— А какое тут чутье надобно? — усмехнулся Панкрат.
— Но я… н-не могу! — Голос Максима рвался, пот еще обильнее покатился по грязным щекам. — Н-не могу…
— Щ-щенок! — вскричал теперь Панкрат, быстро поднялся, сорвал со стенки ружье. — Щенок ты… вонючий!
— Отец! Оте-ец! — Загораживаясь от него рукой, Максим попятился к дверям. Панкрат Назаров, держа ружье вниз прикладом, опираясь на него, как на костыль, наступал на сына. — Отец! Не могу… Я лучше уйду! С концом, бесследно…
— Бесследно… И уйдешь! Уйде-ешь! Марш в сенник! Поганить дом не хочу! В нем мы прожили с матерью. Тут обмывали ее… Куда-а пятишься? Там сенник, забыл?
Он загнал его в сенник, и там, в темноте, Максим упал на землю, обхватил ноги отца, завыл уже действительно, как щенок.
— Прости! Хоть ты прости… Я сын твой, сын…
— Вста-ань, ты…
Максим, повизгивая, поднялся, мокрый и горячий. Не было еще и полуночи, глаза его в лунном свете, лившемся в открытую дверь, блестели жалко и просяще.
— Бери ружье! — безжалостно проговорил Панкрат Назаров. — Дуло в рот. Пальцем ноги спуск нашаришь… Скинь сапог!
Максим, как в комнате, начал пятиться, пока не уперся спиной в дощатую стенку. И там, хотя лунный свет не доставал до него, глаза его так же блестели.
— Ну?!
Этот возглас отца будто подкосил его, он упал, начал извиваться в пустом сеннике, со стоном выкрикивая все то же:
— Не могу, не могу, не могу-у…
Но постепенно он затих. Панкрат ждал этого терпеливо и, когда сын умолк, подошел к нему, положил под руку ему ружье, сказал негромко и ровно:
— Давай… Или себя, или меня. Дверь открытая, сынок, а обоим вместе нам отсюда не выйти. А я вот сяду тут и подожду. Тяжко мне на ногах-то стоять…
…Выстрел прогремел только на рассвете.
* * * *
По русскому обычаю, покойников хоронят не раньше, чем через два дня на третий. Панкрат зарыл сына в этот же день. Именно зарыл, он так и сказал сбежавшимся на выстрел:
— К полдню зарыть надо… — Обвел собравшихся колхозников своим тусклым взглядом, остановил его на Владимире Савельеве. — Ты, Володьша, попроси кого еще, да выкопайте ямку где-нибудь. На погосте не надо, нечего поганить… Где-нибудь в сторонке, в волчьем овраге вон…
— Ладно, — сказал Владимир. Рядом стояла его жена Антонина, брюхатая уже в четвертый раз. Зажав рот, чтобы не закричать, глядела дико на маленькое, скрюченное тело, валявшееся на земляном полу сенника, а другой рукой держалась за плечо мужа.
Среди других сбежавшихся в сенник Назарова были и Анна, и Анфиса, и сам председатель колхоза Иван Савельев. Никто ничего не говорил, стояли все суровые и молчаливые. Позже других подошли Кружилин с сыном, перед Василием люди расступились, пропуская его к трупу. Василий глянул, губы его тронула странная какая-то усмешка, руку, искусанную в Ламсдорфе овчарками, он засунул глубоко в карман. Потом он среди общей тишины произнес негромко:
— На воротах немецкого концлагеря, где мы сидели с ним, было написано: «Каждому свое». Железными буквами…
Он проговорил это, и опять установилось гнетущее всех безмолвие, пока не всхлипнула вдруг Анна. Она тут же придушила этот свой всхлип платком, нагнула голову, пошла, побежала из сенника. Перед ней тоже расступились, как перед Василием, по этому проходу за Анной кинулась Анфиса, догнала ее уже за подворьем Назарова, пошла рядом, говоря:
— Чего ты, Анна? Будет… Пущай… Каждому свое, это всегда так. Черт с ним, с собакой.
Говоря так, успокаивая неумело Анну, никакого имени Анфиса не назвала.
Когда взошло солнце, Панкрат Назаров начал из неоструганных досок сколачивать гроб. Стук его молотка разносился по всей деревне.
— Обмыть, что ли, хоть, — сказала сердобольная Дашутка, дочь Ивана, которой отец приказал быть безотлучно при Панкрате.
— Обойдется, — сказал Назаров угрюмо.
С помощью объявившегося к обеду в Михайловке Николая Инютина он положил в гроб сына, бросил туда же ватник, в котором он пришел к нему, и его котомку, намертво заколотил гвоздями крышку. С помощью Николая же поставил гроб на телегу и повез.
Перед тем как сколачивать гроб, он попросил всех, кроме Даши и Николая Инютина, со двора уйти, а теперь и их, чтобы они не вздумали идти за гробом, отправил прочь. Он проявлял строгость до конца, все это понимали, никто его не осуждал. И потому улица, когда Панкрат вез по ней гроб, была нелюдимой и пустынной, навстречу не попалось ни одного человека.
Возле готовой могилы сидел Владимир Савельев и курил. Затем подошли Николай с Дашей. Они вчетвером сняли гроб, опустили его в могилу. Инютин и Савельев принялись ее зарывать, а Даша и сам Назаров молча стояли и глядели на это.
Когда все было кончено, Назаров велел отвести лошадь на конюшню, всем уйти, а его оставить здесь одного.
— Чего вам здесь, Панкрат Григорьевич? — сказала Даша. — Идемте…
— Ступайте, сказал! — окрысился Панкрат. — Чего меня сторожить? Сторожи не сторожи — помру. Пузырьки твои… вон, в сумке-то, не вижу, что ль… не помогут уж.
Проговорив это, он подождал, пока Владимир Савельев не тронул лошадь, опустился на землю.
— Дядя Панкрат! — умоляюще попросила Даша. — Встаньте, земля холодная. Нельзя вам.
— Нельзя, — проговорил Панкрат, и в голосе его не было уже ни злости, ни упрямства. — А вы женитесь, ребятки, а? Вон Володька-то, а? Молоток, опять бабу забрюхатил. Пущай люди рождаются…
Слова его были неожиданны здесь, в этом месте и в это время.
— Да что вы, дядя Панкрат… — сказала Даша, покраснев.