— Мне холодно, — Пэрст-Капсула снова поднял веки. — Мне холодно. Протяните мне головной убор. Он в тумбочке.
Шеврикука приоткрыл дверцу тумбочки — одной, видно, со шкафом казенно-сиротской судьбы, но фартового происхождения. В пустоте ее, не имея соседей, лежал головной убор. Или стоял. Шеврикуке сразу же пришли на память звездочеты, венецианские весельчаки пульчинеллы, а еще и железные дровосеки. Конус с козырьком головного убора Пэрста-Капсулы был недолгий, мастерили его (или отливали, или отжимали пресс-формой) из жесткого темно-коричневого материала, снабдив для удобства ношения наушниками и ремешком с кнопками. А может быть, наушникам и кнопкам назначено было служить приемниками и передатчиками звуковых волн и мысленных образов («Предположение на уровне линейного существа, — представилась Шеврикуке усмешка Бордюра. — То есть на моем уровне…»)
— Вот, держи, пожалуйста, — Шеврикука протянул Пэрсту-Капсуле конус с козырьком.
— Наденьте на меня, — сказал Пэрст-Капсула. — И застегните ремешок под подбородком.
То ли он оценил взгляд Шеврикуки, то ли вспомнил его «пожалуйста», но добавил все же:
— Будьте добры.
Защелкнув кнопки, Шеврикука, будто дядькой-наставником готовя новичка в небесное странствие, проверил, надежным ли вышло сцепление, и заметил:
— Вроде бы нормально. — И сразу же спросил: — Лихорадка-то более не бьет?
— Меня не била лихорадка, — решительно заявил Пэрст-Капсула и даже голову попытался приподнять, будто бы в намерении возмутиться или протестовать. — Меня никогда не била лихорадка! Меня не может бить никакая лихорадка!
— Ну, не била и не била, — сказал Шеврикука. — Ну, не может, значит, не может, успокойся…
— Меня не может бить никакая лихорадка… — бормотал ПэрстКапсула, слабея и закрывая глаза.
«А кого может?» — хотел было спросить Шеврикука. Но не спросил. Знал кого. И предполагал, что ответил бы ему подселенец. Месяца полтора назад, в самую жару, вспомнилось Шеврикуке, заведение бурок, какие хороши на полярниках, Пэрст объяснял тем, что у него мерзнут ноги. Объяснение это Шеврикуке показалось тогда мечтательским. Но, может, и мерзли. Сейчас что мерзнет у Пэрста? Голова, коей понадобился убор? Или вся суть полуфабриката, чье томление, увы, не было дано прочувствовать Шеврикуке?
— Не надо, Шеврикука, не надо… — пробормотал Пэрст-Капсула. — Не надо сейчас… Сейчас у вас не выйдет… Следует обождать и пересидеть… И я не могу… Я не возобновлен… Лишь при сословных или исторических необходимостях… А сейчас… От синего поворота третья клеть… А бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Нет!.. Оставьте пока, Шеврикука…
— Что?! — воскликнул Шеврикука.
— Что? — приподнялся на локтях Пэрст-Капсула. И было очевидно, бред или дремота его оборвались, а пребывает он в ясностях мыслей. — Что с Мельниковым и Клементьевой? — спросил Пэрст-Капсула требовательно, будто недовольный тем, что Шеврикука вовремя не представил ему отчета.
— С кем? — удивился Шеврикука.
— С Мельниковым и Клементьевой.
— Это с какой Клементьевой?
— С той, что из Департамента Шмелей.
— Ах, с этой… С Леночкой… — вспомнил Шеврикука. — Мне мало что о них известно. Мельникова я иногда встречаю во дворе. А про Леночку… Хорошо, я разузнаю про Мельникова…
— Существенно, что у них двоих! У них вместе! Вы поняли меня! Узнайте! — В голосе Пэрста-Капсулы был каприз повелителя.
— Но… — замялся Шеврикука.
— Идите! — Рука Пэрста-Капсулы властно указала вниз. — Узнайте!
Тут же глаза его закрылись, голова упала на лежанку. Спасибо Шеврикуке: верно сцепленные кнопки ремешка не дали скатиться на пол конусу с козырьком.
Задерживаться сиделкой при обессилевшем подселенце Шеврикука не посчитал нужным и поспешил удалиться из получердачья. Одной из причин этой поспешности была такая. Уже при разговоре о лихорадках Шеврикука ощутил, что к нему пробивается чей-то мысленный (или чувственный?) вызов, но пробиться не может. Неизвестно, какие своеобычные поля способны были возникать вблизи Пэрста-Капсулы и чему они становились проводниками, а чему препятствием. Их следовало покинуть. А сигналы и отклики на свой сигнал он ждал.
Стало быть, волнует полуфабриката (именующего себя полуфабрикатом) лирическое расположение и нерасположение душ кандидата наук и гения Мити Мельникова и музыковеда Леночки Клементьевой, исследовавшей в Департаменте мелодии полетов шмелей, серенады и трудовые песни стрекоз. Отчасти, признавался некогда Пэрст, он произведение лаборатории Мити Мельникова. Тема работы — проблемы энергетического развития судеб (трансбиологические). ПЭРСТ. Полуфаб, признавался опять же подселенец, промежуточная стадия, недосотворенный. Или не так сотворенный и брошенный. А не сотрудничала ли в ту пору в лаборатории своего же Департамента чудесницей и Леночка Клементьева? Даже если не сотрудничала, то наверняка заходила в лабораторию и рассеивала внимание ее гениального заведующего. Но, может, заведующий ее и не замечал. В застолье прощального бала по поводу разгона Департамента Шмелей, вспомнилось Шеврикуке, Леночка не сводила с Мельникова черных глазищ, восторженных и жалеющих, и все видели, что она влюблена. И на смотринах дома на Покровке в смутных своих хождениях при общей перепалке Шеврикука наткнулся на рыдавшую перед зеркальной створкой Леночку. По причине хрупкости, белизны щек и плечей ее назначили привидением. Она согласилась исключительно из любви к Мите Мельникову. И оконфузилась. Но из-за любви к Мите. А тот, похоже, этой любви не замечал…
Не существуют ли какие связи между энергетическими истощениями Пэрста-Капсулы, томлением всей его сути и состоянием душ заведующего лабораторией и специалистки по биомузыке? Мысль, конечно, дурная. В ней упрощения («линейного существа…»). Но Шеврикуке разузнать о том, что и как нынче у собственного квартиросъемщика Мельникова и мечтательно-влюбленной Леночки, следовало. И самому интересно. И прихворавший просил.
Просил. Повелевал!
Вот ведь как получилось. И нельзя сказать, чтобы каприз повелителя («Идите!.. Узнайте! Идите!») доставил Шеврикуке приятности. Но не бывал ли он сам именно таким капризным повелителем в прежних случаях их отношений с Пэрстом-Капсулой? Бывал. И если не капризным повелителем, то уж начальственно-высокомерным распорядителем полуфабриката бывал наверняка. И не раз. И коли преподан ему сейчас урок, то урок — полезный. Однако что за перемены произошли в подселенце? Отчего он так взъерепенился, завел себе мебель, принимал не оговоренных заранее посетителей и отважился командовать Шеврикукой? Одни ли последствия болезни тому причиной, отчасти оправдывающие капризы, или же Пэрст-Капсула начинает объявлять, кто он есть на самом деле?
А кто он есть?
«А бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Нет!» И про синий поворот, и про третью клеть, и про бирюзовый камень он, Шеврикука, сам мог наговорить Пэрсту-Капсуле, а тот был способен принять его фантазии всерьез или исказить их, а потому и бормотал сегодня всяческую ерунду. Но бредил при этом или предупреждал?
А хотя бы и предупреждал! Важно то, что в помощники он не годился или даже прикинулся больным, изнуренным жизнью именно для того, чтобы не сгодиться в помощники. «Обойдемся без него! — раздосадованно думал Шеврикука. — А потом и разберемся, допустима ли мебель под крышами наших подъездов или не допустима!»
Уже на шестом этаже Шеврикука почувствовал освобождение воздухов от полей Пэрста-Капсулы и сразу же ощутил здоровый и бойкий сигнал. Дуняша-Невзора, откликаясь на его вызов, приглашала Шеврикуку хоть сейчас же на свидание в Останкинский парк к Девушке с Лещом.
59
По здешнему сентиментально-романтическому преданию гипсовая Грета, она же Девушка с Лещом, некогда была подругой домового Григория Николаевича, выведенного из Останкина из-за хронических инфлюэнций и скверностей натуры. А этот Григорий Николаевич, вспомнилось Шеврикуке, в клубные дни играл в стоклеточные шашки с Иваном Борисовичем, Велизарием Аркадьевичем и Петром Арсеньевичем. Иногда на пятаки.
Ну играл и играл…
Дуняша-Невзора, стоявшая возле Девушки с Лещом, изъяла из соображений Шеврикуки историю Греты и шмыгавшего мокрым носом Григория Николаевича. На Звездный бульвар с прошением о бинокле она явилась к Шеврикуке, несмотря на жару, в мантилье и в строгих темных одеждах, заставивших Шеврикуку заподозрить недоброе, возможно, и драму, происшедшую с Гликерией. Теперь же Дуняша была рабфаковка тридцатых годов, в дневные часы, вполне возможно, — вагоновожатая трамвая семнадцатого маршрута или же сборщица будильников напротив Белорусского вокзала. На ней были футболка в обтяжку (черные вертикальные полосы на белом), на крутых бедрах суконная юбка до колен, фильдеперсовые чулки, туфли на малом каблуке, удобные для передвижений по булыжным мостовым. Из-под берета опадал и возносился под берет же русый локон, наверняка сотворенный терпением бигуди. Футболку могли бы украшать значки, свидетельствовавшие о заслугах в делах Осоавиахима и ворошиловской стрельбы, но и без значков Дуняша выглядела крепкой и ко всему готовой, как ручная граната.