У Жанны как-то неожиданно вышло напряжение из кожи лица и тела, она сумела впервые сесть, не опираясь на стену и заговорить, не делая пауз: «Порой, я не понимаю у кого настоящие живые глаза, а особенно теряюсь, если думаю про восточные свои глаза в постели с мужчиной, тогда, например, мне представляется, будто на месте моих глаз два круглых зеркальца, которые свободно вынимаются и вставляются еще проще… А, ты, собственно, о чем? Мне кажется, ты не выспалась сегодня. Ложись рядом, я так устала, одна и одна, ложись и спи.»
Они уснули, свет не погасили, за окнами выливается ночь в день; млеет вино на столе, две милые женщины спят под ста тысячами пар глаз, и, конечно, чувствуют в том свою судьбу и предопределение.
У Жанны выпуклый лоб и она кудрявая; когда-то у нее были зелено-стальные выпученные глаза с кошачьими веретенами внутри; сейчас глаза мертвые и плоские, кожа глянцевая и белая, будто трупная. Ничто не двигается в этой комнате, свет засох, и только часы живут полной жизнью, заполняя кругом себя все и ничего тоже часы заполняют.
Собачка с толстым брюхом лакает воду, вздохнет и уснет в углу, раскинув ноги, тело, голову и живот, равный размерами всему остальному в собачке.
Но нам скучно-скучненько! Куда же мы направимся, что посмотрим? Подождем пока проснутся милые женщины? Нет! отправимся в следующий день, ибо нам не понятно, почему же она захотела и попросила смерти и, как будет выполнена ее просьба, и кто ее выполнит. Пускай они продолжают спать. Но мы знаем определенно, что вечером, когда она-некая придет домой, вдруг станет не различим тип лица, потеряется всякая определенность, а полумрак при свечах уничтожит всякую возможность понять, кто это: Жанна или та женщина из первого, третьего и начала пятого дня. Очертания и грани рассеются в стороны и лишь пена шампанского из стеклянного бокала в руке женщины напомнит нам, что сегодня день рождения женщины и пришел блондин и из зеленого рюкзачка, который был за спиной, вынул керамическую голову Гомера и вручил с поклоном женщине. Женщина мило улыбнулась, улыбка была такая, что, казалось, что женщина извиняет его, дитя-блондина и благосклонно прощает, прощает ему его неделикатность и некоторую грубость и заодно не замечает небритую шею. И еще: нам показалось, что у женщины задрожала жилка на шее под подбородком, словно, ей мерзко, словно, она в гневе.
Блондин пил, потом уставился в зеркало на себя и читал стихи из средневековой поэзии; причем в зеркале, если посмотреть со стороны, отражался черный, метр в поперечнике червь, червь уютно стоял на кольце из кончика хвоста. Изредка он курил и запивал сухость в горле. Что еще блондин умел?
Блондин – высокооплачиваемый среднемолодой бывший сутенер, с фамилией на М… Блондин художник, одержим идеей создания гарема на базе европейского духа, он, как отмечено карандашом аллюрным почерком в книжечке, переспал с великим количеством женщин, был период, когда он спал каждый следующий день с тремя разными женщинами; каждый год блондин голодал по двенадцать дней, а всем рассказывал, что двадцать; и во время голодания он писал трактаты-предвидения на желтые волшебные темы, например, в очередном трактате М… назвал себя «Идолище», а в следующем именовал десятилетие, в котором он живет «десятилетием Пещеры»; впрочем, он был только странный, но живой и честный художник и потому мы стараемся воздержаться от личных впечатлений по отношению к нему.
Он, кстати, спрашивает: «Ты сегодня утром хотела сказать, а я тебя…» «Да! Я… все люди подумают… однажды подумают… они все занимаются… Тем, что им дадено и должно, а есть еще что-то, что-то иное и не предопределенное, для свободного выбора есть нечто, чему я названия не знаю и может быть сейчас еще никто не знает названия и что это, неизвестно? Пушкин, например, как-то в свое время сказал, человеку надо понять, что человек должен делать лучше всего и чем скорее человек поймет, как делать это, тем проще и легче жить; но мне думается, что это правило верно лишь в определенные времена и периоды истории, а потом вдруг оказывается, что есть еще какое-то, как-то, где-то и потом выходит. что прежнее должное и назначенное уже мало и недостаточно. Ты вот этого еще не понял, впрочем, ты мал, тебе не тридцать семь пока. Ты и не поймешь никогда этого.»
«Полагаю, ты говоришь о пушкинской привычке к ямбу, которую он хотел и не сумел преодолеть, но так было и с Пастернаком.» «Оба гуся хороши. Я хочу: любить, жить, умереть, а пройти туда, где свободно для выбора и там не должное, а так… просто есть и есть, как есть.»
Вот…
Пятнадцатый деньЖенщина спит и во сне мечтает о рыжем: «Скотина, – думает она: – как давно не появлялся.» И потом она мечтает, что сколотит ящик под размер кровати, насыпет землей, посеет бамбук, когда придет рыжий, она упоит его снотворным, а когда он завалится спать, она выдвинет ящик из под кровати и спихнет рыжего на ростки бамбука, а руки и ноги привяжет, бамбук – уже в силе – врастет в тело рыжего и порастет наружу из тела, рыжий очнется, чтобы помучиться, и скончается, она станет долго плакать, а потом сама примет такую же муку Себе. «Но нет, наверное, нельзя найти рассаду бамбука.»
Переживает во сне и вздыхает вслух женщина.
Ай-ай-ай! Звонок!
И ящерицей она проскользнула в прихожую. Дверь, как резиновая, отскакивает и маленькая виснет на рыжем.
«Дурак. Я… Ты кретин. Ты хочешь один быть всегда – я знаю. Ту кретин, но я тебя люблю – пуще жизни.»
Она всем, что у нее есть, гладит рыжего, женщина вспоминает тело Рыжего; мужчина гладит и терзает любимую женщину. Обнимаются мужчина и женщина.
Рыжий говорит, что скоро настанет вечер, что он приехал из Квебека, и, что он просит разрешения пригласить ее на джазовый концерт. Она, еще не проснулась: еще спит, укрытая в ложбине на худосочных травах, еще далеко под горным солнцем, сладким, как лед.
«Поесть бы и выпить чего. Ты меня покормишь, а я тебе расскажу, почему я столь равнодушен к тебе: мы с тобой поздние плоды, мы долго зреем, долго сохраняемся – нам надо реже вспоминать о каждом и еще реже видеться.»
Произносит он выученным залпом, смотрит в свои глаза в зеркале прихожей.
Женщина вскрикивает, стаскивает плащ с рыжего, кружится вокруг и увлекает за собой в комнату, напевает и трепещет, взбудораженная внезапным появлением рыжего. И рыжий рад.
Женщина останавливает дыхание, замечает, что голая, говорит рыжему: «Рыжий, я нагая!»
И рыжий одевает на нее бирюзовое платье-балахон.
«Пойдем на кухню, у меня есть холодная рыба, чай, черный хлеб, коньяк, сделаю яичницу: ты знаешь, я предпочитаю употреблять в пищу те продукты, которые нельзя испортить, которые не прошли сквозь смерть, тоску, шок, безысходное.»
Неожиданно и нестерпимо их из дома повлекло.
Женщина подпоясалась бронзового цвета ремешком, всунула ноги в изумрудные туфельки, надела черный плащ и они потопали из лицемерной комнаты мимо ушлого зеркала прихожей, из себя в огород города, а поесть они зайдут в кафе, где закажут коньяк, яичницу, холодную рыбу.
«Хорошо ли тебе…»
Женщина спросила, не открывая век и упрямо изгибая спину.
«Я счастлив и напряжен, как человек. Пусть женщины и реки убьют меня, я буду терпелив и не настойчив, я буду – младенец!»
Запивает рыжий пятидесятью граммами и брызжет лимоном в пунцовые десны.
Милые, вам надо подготовиться к вечеру джаза!
Во мраке зала Рыжий величественно раздвоится, левую руку его продолжает ощущать женщина, а Сам он сойдет в личину джазиста на сцене; и заиграет джаз и давится зал от натуги, не успевая поглотить джазовые звуки. Логический мир джаза развивается, обыден, даже консервативен, гармоничен и профессионален, как сама жизнь. Джазист ничего не создает, он отвергает слепоту и использует себя в качестве музыкального аккорда, в качестве ассонирующего или диссонирующего момента. Звук сплетается с взглядом зала, страсть, как лоза, оплетает стены зала. Джазовая партитура поведения джазиста в сочетании с чистыми эмоциями, страстями, настроениями производит удручающее и прекрасное впечатление распада. Зритель и джазист дифференцируются и каждый получает то, что он хочет: потребитель потребляет, производитель производит, но и каждый одновременно – производитель и потребитель, жрет и изрыгает каждый. Излишне ровный джаз был бы скучен и с третьим аккордом нес бы тоску по дому и отвращение к неуюту темного чужого зала, когда бы не рыжий джазист.
«Кто тобою любим, Женя?» – Спрашивает Она-Вторая.
«Я люблю рыжего, он сидит по правую руку мою белую!»
«Тронь его или спроси вслух о чем-нибудь – это пустая оболочка, лишь тело, а рыжий-Сам на сцене, люби сценического рыжего, он правдив и твой, но и жалей рыжего, он джаза – помни об этом!»
Женщина и сегодня не забыла нацепить украшения из белого металла; рыжего рядом она уподобила украшениям своим, а на сцене играет и распоясанная в фантастическом красно-желтом колпаке в порыжевшем от старости и носки зеленом форменном балахоне, в черных усах беснуется мужская душа рыжего – именно об этом и говорила женщине Она-Вторая, и женщина не возражает, объясняя себе феномен Рыжего в удивительном и красивом раздвоении его. А, внимание к женщине, спросим мы; внимание уже не обязательно, если душа рядом, не скрыта и, если душа похожа на клоуна, такая душа не страшна, а то, что не страшно, то истинно.