Ветер играет прядкой ее каштановых волос.
– Вздор несете, мужчины, – вдруг бросает она. – До всех костей живым людям есть дело. В противном случае, громко говоря, не были бы мы людьми. Есть такой у нас кустарный способ определять, ископаемая это кость, очень давняя, первобытная, или сравнительно новая. Дотронься языком. Если липнет – значит, ископаемая. Я впервые аспиранткой это услышала, на заседании сектора археологии. Ну и решила попробовать. Хохот стоял на весь зал.
– Это что же, и человеческие лижете? – спросил Высоцкий. – Безумие какое-то. Гадко же.
– А почему? – отозвался Генка. – Если кости миллион лет, она тогда чище, чем наши руки. А я же вот своим девчатам руки лижу, если чего-то делать не хочется.
– Это когда было? – возмутилась Валя Волот. – Да я тебе и руки не дала бы, даже если бы собрался лизать.
– Толстуха, – с угрозой сказал Генка. – Ой, надеру уши.
– Это мы тебе артелью надерем, – вступилась Тереза.
– И в самом деле, – поддержала ее Стася.
– А по-моему, так все равно, – сказал Гончаренок. – Что нам до старых костей? О своих надо думать. Тем более что еще неизвестно, кому было легче кости по земле носить, нам или им. Войны тут всякие, беды, болезни разные развелись. Вон хотя бы поглядите на очереди у дантистов. А я однажды в музее макеты старых погребений смотрел – так там такие у всех этих древних зубы белые.
– Нам легче кости носить, – сказала Стася. – Следите за зубами, давайте им работу, – и не нужен будет вам дантист.
– А они следили? – с подковыркой спросил Гончаренок.
– А ты спросил у них, сколько они жили? – Резко повернулся к нему Шаблыка. – Ну-ка, Сташка…
– Мало кто доживал до сорока, – сказала она.
– Потому и зубы белые, как у собаки, – повысил голос Шаблыка. – Ты тоже по сравнению с собакой сколько живешь? Вот и съел зубы. Вот тебе и ответ, кому по земле легче кости носить. А если человек теперь не доживает до сорока, погибает на войне, погибает в печи, погибает во рву, – это не вина жизни, это вина других…
«Чего сцепились? – подумал я. – Словно ненормальные все».
И тут, по аналогии, а также чтобы перевести разговор в иное русло, я сказал:
– Вот Лопотуха. Разве он виноват в том, что такой? Люди сделали. Правильнее, нелюди. И что умрет, может, рано – тоже они.
– Не скажи, – отозвался Гончаренок, – может, ему так просто удобнее. Чтобы не вязались… Исчезает иногда на несколько дней.
– Послушай, – обратился к нему Высоцкий, – помнишь Рохлю-ненормального? Кем он потом, при немцах, объявился? В одной машине с шефом кладненского СД ездил. Вот как, мои вы голубчики.
– Брось, – вдруг не выдержал я, чувствуя, что перемена темы ничего не дала, что не отделаться нам от темы войны и человеческих страданий. – И не мелите глупостей про обиженного человека. Сами говорили, что видел что-то и… Да, наконец, сами помните, как шли мы с вами мимо мельницы, а он мешки таскал. И дворняги за ним…
– Действительно. – И Шаблыка рассмеялся. – Одна, видимо, помесь с таксой. Похожа на пылесос «Ракета».
– Плохой смех, – сказал я. – А он увидел нас и кричит: «Сыщик проклятый! Наводчик гицелев[69]! Замок ему! Сыщикам выдать! На след навести! Ну, погоди! Мы тебе!» Кто это мы? Кто из нас наводчик? Ты, Тодор? Шаблыка? Высоцкий? Я?
– Псы за сволочью ходить не будут, – строго, как очень опытная, сказала Тереза. – Они чувствуют, кто их любит, кто незлой.
– Чепуха, – вдруг сказал Ковбой. – Гитлер вон тоже любил собак и детей. Да дело в том, что любил он исключительно немецких собак и немецких детей. Да и то далеко не всех. Иначе не бродили бы у нас по лесам одичавшие лагерные псы и не плакали бы немецкие дети…
«Нет, они все же отравлены войной. А может, в этом и есть секрет всех последних событий? Айнзатцкоманда? Выселение деревни? Памятники расстрелянным? Кто знает… Всех зацепило. Даже Гончаренка с его язвительным добродушием. Даже Высоцкого. А Лопотуха? Может, в самом деле не помешанный? И правда, почему исчезает?»
…Шли мы в Ольшанку уже в темноте. Нам с Высоцким выпало идти вместе, остальные пошли другой дорогой.
– Да, – снова завел он свою шарманку, – и чего они все сцепились? По-моему, так живи тихо, хотя бы извозчиком, и никуда не лезь.
– Напрасно. Вы человек с умом. И с определенным стремлением, чтобы вас уважали.
Я вспомнил, как он отреагировал на «туземца» в Езно.
– Все равно не лезу.
«Ну конечно, – подумал я. – Троюродного брата при поляках повесили в тридцать девятом. Может, за что-то связанное с политикой. Двоюродного немцы в Кладно в сорок четвертом… Тут испугаешься. Да только вспомни, сколько в войну погибло и не за политику».
А он, словно угадав мои мысли, сказал:
– Хоть сову о пень, хоть пнем по сове – сове все равно. И не хочу я этого. Отработал, помылся в бане или в речке, опрокинул стопку, поужинал – живу. Ночью проснусь – живу. Кони хорошо пахнут – аж смеюсь от радости – живу. И ничего больше мне не надо. Пошли они, все эти рубки к…
Я лишь пожал плечами.
…На следующий день, взяв ключ у Мультана, я обследовал то подземелье под башней, где была решетка. Ничего необычного: та же пыль и та же щебенка. Разве только еще несколько заваленных ходов в неизвестность. Ей-богу, хоть ты чертыхайся.
Когда выбрался оттуда, погасив фонарик, был тот рубеж между сумерками и ночью, когда начинают мигать первые звезды. Полная луна, однако, еще не взошла. Только небо в той стороне было немного светлее. Я не спешил домой. Приятно было пройтись, когда обвевает лицо майская ночь. Такая мягкая, словно дорогие руки гладят. Я вышел воротами, перешел мостик и направился было к дому ксендза, когда мне показалось, что за моей спиной что-то выскользнуло из паркового подлеска. И в этот раз ошибки не было: я услышал шорох шагов, отдалявшихся от меня в сторону ворот.
Любопытство родилось раньше меня, поэтому я немного обождал и пошел следом. Минул жерло входа. При слабом лунном свете, который все усиливался, мне показалось, что мелькнула двуногая тень и что у этой тени была на голове кепка козырьком назад.
«А, черт! Ну, это следует проверить. Только надо немного обождать, пока ты не займешься своим делом впритык».
Я вышел на средину двора и присел там за грудой битого кирпича, держа фонарь наготове.
Терпение мое было вознаграждено. Шли минуты, не знаю, сколько их там проплыло, и вдруг не в бойнице ли «моей» подозрительной третьей башни, кажется, на мгновение мигнул огонек, а затем оттуда послышались глухие удары чего-то твердого о камень.
«Может, ломом? И почему тогда, во время инцидента, тоже разрушали здесь?»
Красться в ту сторону было очень неудобно. Ноги неловко подворачивались на камнях.
Вот и темная дыра входа. Оттуда несет какой-то мерзкой тухлятиной, как из никогда не чищенной уборной. Я скользнул внутрь. В самом деле, откуда-то слышались удары. И сверху, и вроде бы отдается снизу.
«Кто-то долбит стену? Зачем?»
Луч моего фонаря упал на стену – да, свежие куски отколотого кирпича. И удары, глухие, будто из самой стены, сразу заглохли.
Я посветил фонарем вверх, по столбу обвалившейся винтовой лестницы, туда, где был люк, ведущий в нижний ярус башни. Люк чернел непроглядной теменью.
И вдруг оттуда мне в глаза упал нестерпимо яркий сноп света. Ослепил.
Я отступил скорее машинально, но, по глупости, фонарь не погасил. И тут же на то место, где я только что стоял, глухо ухнув, упал большой камень со следами свежеотбитой цемянки.
Снова летит вверх свет моего фонарика. И снова оттуда, в ответ, меч света. Дуэль фонарей. Снова я, будто предчувствуя что-то, отскакиваю. И тут же что-то звякнуло о стенку. Чуть-чуть не в то место, где только что была моя голова. Повел фонариком туда – мокрое пятно на камнях, а внизу разбитая вдребезги бутылка и – с убийственной ясностью – этикетка с надписью «Lasite».
Грохот где-то наверху. Ниже, ниже. Тишина.
Несмотря на тишину, лезть одному наверх было бы безумием. И я, несолоно хлебавши, выбрался наружу.
Луна была уже довольно высоко. Ее неяркий свет скрадывал мерзость запущенного двора с навозом и грудами камней. И наоборот, подчеркивал все уродливое величие этих стен и башен. Неровные стены, башни, словно граненые скалы, темная полоса галереи.
Мне захотелось быть в любом другом месте, только не здесь, и я ускорил шаг.
«Lasite – капелька по-латышски. Откуда у Лопотухи, если это был он, латышская охотничья водка? Да еще и довольно редкая».
У меня появилось желание еще раз окинуть взглядом всю эту чугунно-черную махину при лунном свете. Я оглянулся. Там, куда падал свет, чернь отлизала голубизной. В затемненных местах, в нишах и на галерее, господствовал безысходный мрак, благодаря чему вдруг перед глазами вставала своеобразная рельефность этой громадины.