Священник, именно тот, что когда-то соборовал бабушку, перешёл к церемонии прощания. Маша отпрянула от гроба, почти бросила церковные атрибуты под лёгкую тюль. Крестик на незатейливой цепочке и иконка глухо ударились о грудь. Маша перекрестилась: «Пусть простит». Шаг – и заплаканная, потухшая женщина встала между сыновьями.
«Отче наш, еже еси на небеси…» читал священник, и Маша поддавалась трансу молитвы, как ритму, уходила от мысли, предстоящего земного, обычного, сосредотачивалась на пустоте мгновения. Она смотрела на гроб, заваленный цветами, острое лицо бабушки над ними. Оттуда, со стороны гроба, даже в летнюю радостную жару исходил пронзительный холод. А может она преувеличивает и могильный холод – плод её воображаемых ощущений и никто кроме неё оцепенения не чувствует. Она перевела взгляд на сыновей. Они стояли плотно, как грибы: крупные, рослые, красивые. Маша между ними маленькая и растеренная. Слёзы сами собой катились по щекам, мешали смотреть, и женщина полезла в сумку за носовым платком. Стоп. Сумка показалась ей подозрительно пустой. Тут чего-то не хватает. Но чего? Маша проверила на ощупь содержимое сумки, потом закрыла её на замок, вновь пощупала. Мысль ударила молнией. Кошелёк. Конечно же, кошелёк. Его нет. Она ещё раз распахнула змейку замка. Пусто. «Господи, прости меня, грешную, я оставила его в гробу, когда искала руки» – осенило вдруг Машу, и она, спасаясь от суеты мысли, снова провалилась в молитву, вытирая слёзы жалости уже не к бабушке, а к себе.
«Что делать – лихорадило Машу – искать в гробу кошелёк? Когда? Отпевание закончится и начнётся вынос тела. Не успею».
Монотонная заупокойная служба ширилась, окутывала и убаюкивала нервозный страх. Маша даже различала смысл слов: ёмких, настоящих, уместных. Она слушала и ждала избавления. Слова проникали в душу, и от их плотности и веса становилось необъяснимо горько и хорошо. «Всё суета и томление духа и тела наши бренны» – думала она и в эти минуты её чувства объединялись в энергию всех скорбящих по близким и родным в мире.
«А может, не в гробу. Может, я его забыла в траве у бордюра, когда сидела и ждала машину. Надо вспомнить последовательность. Что же я делала? Встала, взяла сумку и цветы… Для чего я вынимала кошелёк из сумки? А я его вообще брала из дому? К чему деньги на кладбище? Нет, так не пойдёт. Надо по порядку: что в кошелке ценного? Паспорт, кредитные карточки…». Терпеть дальше не было мочи. Она повернулась к младшему и шёпотом рассказала о приключившейся с ней беде. Младший молчал. Он, не отрываясь смотрел на бабушку, и в суетных хлопотах матери участвовать не собирался. Тогда Маша обратилась к старшему, и тоже поделилась. Сын стоял, расставив ноги, по-хозяйски скрестив руки чуть ниже живота. К её удивлению, он откликнулся мирно, обычно в таких случаях матери доставалась. Увы, сын её не слышал. Он говорил о своём: «Мать, гроб подменили – растерянно прошептал он. Я заказывал облегчённый, с ручками, чтоб к деду легко нести, и тёмный, а этот яркий, молодёжный».
Словом, друг друга они поняли, но по-разному. Маша знала, что помощь и сочувствие придёт с другой стороны, снова обратилась к младшему. «Выйди, пожалуйста, на улицу, посмотри» – и объяснила, где искать. Он вышел тихо, не привлекая внимания, умел, если надо, оставаться незаметным. Маша надолго провалилась в никуда, как бы отсутствовала. Мысль, как резкий свет лампы, вернула её в реальность. Сын, её опора и надежда, уже стоял рядом. Кудрявая, в мелких барашках, голова низко склонилась. «А может в цветах?» – спросила она. «Кто?» «Кошелёк». «Да, успокойся ты» – и он незаметно передал матери этот злополучный предмет.
Маша вдруг прозрела, увидела плачущую с покрасневшим носом невестку, свою соседку, с которой враждовала последние три года, и успокоилась. Жить текла обычным чередом даже на похоронах.
Луганск– Хочу в Луганск – мечтательно скажет мама и Маша знает, что вскоре они все вместе сядут в застиранный поезд и поедут с крайней западной точки Украины в самую её восточную. Они застрянут между ними на двое суток, будут, как говорит бабушка, «гонять чаи», есть в вагоне-ресторане сборную солянку, выбегать на полустанках за фруктами и ехать, ехать. На столике мирно звенят ложечки в тонких стаканах, обутые в подстаканники, кто-то мирно похрапывает на верхней полке, бабушка чистит свежие огурцы, и запах их, как дым осенних костров, надолго повиснет в купе. Колёса мирно постукивают и под этот перестук за окнами замелькают пейзажи. Исчезнут родные кудрявые горы, за которыми спрячется их уютный город, и вдоль поезда потянутся чужие равнины, леса, перелески, реки, озёра. Поля с удивительными, солнечными подсолнухами сопровождают их вдоль всего пути, и Маше кажется, что нежные растения на тонких высоких стеблях кланяются в пояс, приветствуют. «У нас таких полей нет» – подумает она и поймает себя на мысли, что у нас – это у них, коренных закарпатцев, а у них – это и есть у нас, ведь они, луганчане, и едут к себе на родину. Но родина эта их: мамы, бабушки, Евдокии. Её, Машина родина, там, где «у нас». Но почему-то дома, в Карпатах, её никогда не признают, потому как чужая, пришлая, не принадлежащая к кругу посвящённых в таинственную суть гор.
Они идут по платформе назад, к старому вокзалу, переходят мост через реку Луганьку, сворачивают на улочку, больше похожую на сельскую, с обеих сторон которой, стоят беленькие домишки с синими, распахнутыми ставнями, открывают калитку и попадают в тёплые объятия тётушки Евдокии. Её знаменитая грудь двенадцатого размера примет, как подушка всех сразу: бабушку, маму и Машу. Пришли. В доме поднялась кутерьма, сёстры вытирают нахлынувшую слезу, тут же накрывают во дворе под яблонями широкий стол, за которым собираются все: мужья, дети, внуки, невестки. Маша с сыном Евдокии Анатолием идут в огород собирать к столу овощи, свежие, прямо с грядки. На крупных, необыкновенно сладких помидорах плотно лежит тёмный налёт. Маша пробует снять его пальцами. На руке остаются рыжие жирные пятна. «Экология» – мечтательно говорит Анатолий и показывает на смог на горизонт в оранжево-сизом смоге. Маше нравится это развесисистое слово-загадка «эко-ло-ги-я», ей по душе коричнево-кирпичная ржавость терриконов, поля ковыли, сухой зной лета и горький вкус полыни во рту. Тут, на Донбассе, она впервые увидела, как щедро плодоносит вишня и абрикоса и какой величины может быть общипанный гусь, горой поднимающийся над синим тазиком тётушки Евдокии.
К званому обеду приходит самая старшая сестра Екатерина, статная блондинка с причёской в крупные букли и неровной алой полоской на тонких губах. Возраст и полная слепота не стерли с её лица вялые признаки былой ослепительной красоты. Под руку её ведёт маленький абсолютно лысый человек с носом-картошкой и большим животом, аккуратно зажатым между брюками и подтяжками. Муж постаревшей богини, полковник в отставке теперь на маленьких ролях: поводырь и хозяин. Пара живёт неподалеку, на соседней улочке, в домике, утопающем в вишнёвых садах.
Екатерина – единственная из сестёр, обладавшая серьёзными амбициями. Единственная суфражистка в семье. Она так увлеклась мечтой блистать и делать карьеру, что незаметно для себя самой получила два высших образования. Довоенные дипломы бережно хранились с документами и любимыми фотографиями в старинной шкатулке, обтянутой алым бархатом, к которой никто кроме её обладательницы не смел прикасаться. Техническое образование дополнилось гуманитарным – да здравствует неуёмная девичья тяга к свету и совершенству! Теперь тётушка обкатывала полученные знания на племянниках, мучила их бесконечными каверзными вопросами из области искусств. К старшему – она питала особую симпатию. Он мог говорить много и исчерпывающе на любые темы, всегда успешно сдавал импровизированный, устроенный в саду под яблоней экзамен, и тётушка отметила его эрудицию и обширные знания, поощрила в самом главном итоговом документе своей жизни, завещав любимцу, львиную долю своего имущества.
Екатерина слыла человеком сложным. Мама и младшая сестра хранили на неё в сердце давнюю детскую голодную обиду. Во время войны она занимала на хлебозаводе ответственный пост, и дети, втайне от Анастасии, бегали встречать родственницу. Девочки слабо надеялись (тут простите за тавтологию) на гуманность гуманитария, но ноги сами шли и приводили в заветное, пахнущее хлебом место. Екатерина в положенный час выходила за ворота проходной, шла мимо сестры и племянницы. Уставший человек. Пустой, невидящий взгляд. Гордо поднятая голова в буклях, на плечах: подарок мужа – довоенное меховое манто, изящный добротный ботинок на стройной высокой ноге, в лайковой дамской сумочке – положенный, честно заработанный паёк. От неё пахло едой, хлебом, жизнью. Она была царственно красива и глубоко несчастна.
Первое страшное горе настигло её ещё в молодости. Тётушка Екатерина до войны была замужем за крупным учёным, ректором университета. У них родилась дочь, с детства страдающая пороком сердца и умершая, не дожив до десяти лет. Муж Екатерины владел несколькими европейскими языками, вёл с немецкими коллегами научную переписку. Он был настоящим учёным: отличался острым аналитическим умом, смелостью мысли и независимыми взглядами. Его стёрли в порошок, раздавили быстро и профессионально. Сначала профессора лишили работы, отправили преподавать в сельскую школу, затем ночью увезли на «воронке». Екатерина поехала следом, но опоздала, свидеться им не пришлось. Больше о нём никто никогда не слышал. Единственным напоминанием об этом редком человеке служила фотография, чудом сохранившаяся в семье. С неё смотрел человек, разительно похожий на молодого Блока: тот же нежный овал лица, ясный взгляд и чудные шелковистые волосы.