«Если существует ад после этой жизни, что весьма сомнительно…»
— Малый стал свободомыслящим!
— …«то там не может быть хуже, чем мне теперь. Вот два месяца, как я ангажирован, а мне уже кажется, что прошло два года! Дьявол, бывший прежде каретным подмастерьем, а теперь театральный директор, держит в руках мою судьбу и так с ней обращается, что я хотел бы три раза в день сбежать. Но он был так осторожен при составлении недоимочных пунктов договора, что я обесчестил бы имя моих родителей, если бы не остался.
Вообрази себе, я каждый вечер выступал в качестве статиста и еще не произнес ни одного слова. Двадцать вечеров подряд я должен был мазать себе лицо циброй и надевать цыганский костюм, из которого мне не подходит ни один предмет: трико слишком длинно, башмаки слишком велики, а куртка коротка. Второстепенный чёрт, называемый кулисным суфлером, следит за тем, чтобы я не заменил этот костюм более подходящим; и каждый раз, когда я пытаюсь скрыться за толпой, состоящей из фабричных рабочих директора-фабриканта, они выталкивают меня к самой рампе; когда я оглядываюсь за кулисы, там стоит второстепенный чёрт и хохочет; когда я гляжу в зрительный зал, то вижу, как смеется сам сатана, сидящий в ложе.
Кажется, что он пригласил меня для своего личного развлечения, а не для театра. Однажды я осмелился обратить его внимание, что мне ведь надо упражняться и в ролях со словами, если я хочу стать актером; тогда он стал грубым и объявил, что надо сперва уметь ползать, прежде чем начнешь ходить! Я ответил ему, что могу ходить. Это ложь, сказал он и спросил, не думаю ли я, что сценическое искусство, прекраснейшее и труднейшее из всех, не требует никакой школы? Когда я ему ответил, что это как раз мое мнение и что я с нетерпением жду вступления в эту школу, он сказал мне, что я необразованная собака и что он вышвырнет меня вон. Когда я стал возражать, он спросил меня, не думаю ли я, что его театр спасительное учреждение для недостаточных юношей; я ответил открытым, безусловным, радостным: да! Тогда он заявил, что убьет меня!
Таковы дела!
Я чувствую, как душа моя сгорает, как сальная свеча на сквозняке, и я убежден что «зло победит вскоре, хотя оно скрывается в облаках», или как там говорится в катехизисе.
Худшее же то, что я потерял уважение к тому искусству, которое было грезой и страстью моей молодости. Могу ли я не умалять значение этого искусства, когда вижу, что люди без воспитания и образования, с улицы и от ремесла, движимые только тщеславием и легкомыслием, без воодушевления и понимания удачно играют через несколько месяцев характерные и исторические роли, не нагие представления о времени, в котором они действуют, или значении, какое имело в истории изображаемое ими лицо.
Но есть светлая точка в этом мраке: я люблю. Девушка чистого золота среди этого шлака. Конечно, и ее мучают, и ей приходится терпеть ту же пытку, как и мне, с тех пор как она с гордостью и презрением отвергла гнусное предложение режиссера. Она — единственная женщина, сохранившая дух живой, среди всех этих тварей, пресмыкающихся в грязи, — и она любит меня всеми силами своей души, — я с нею тайно обручен! О, я жду только того дня, когда добьюсь успеха и буду в состоянии просить её руки; но когда? Мы часто думали о том, чтобы вместе умереть, но приходит лживая надежда и соблазняет продолжать тягостное существование! Быть принужденным видеть, как страдает невинная девушка, когда ее заставляют выступать в неприличных костюмах, — это больше, чем я могу вынести. Но оставим эту грустную повесть.
Олэ кланяется и Лундель тоже. Олэ изменился. Он увлекся новым видом философии, всё опрокидывающей и всё ставящей вверх ногами. Это очень забавно слушать и иногда это кажется вполне справедливым, но в конце концов это может стать опасным. Мне думается, что эти идеи у него от одного здешнего актера, у которого хороший ум и большие познания, но никакой нравственности; я люблю и ненавижу его одновременно. Это — странный человек. Он, в сущности, добр, благороден, великодушен и жертвует собой для своих друзей. Словом, я не могу найти у него дурных сторон, но он — аморален, а безнравственный человек жалок, не правда ли?
Я должен прервать, ибо вижу, что идет мой ангел-хранитель; я опять переживу счастливый час, все злые духи отлетят, и я буду опять лучшим человеком. Кланяйся Фальку и попроси его подумать о моей судьбе, когда ему будет плохо.
Твой друг Р.»
— Ну, что ты скажешь на это? Это старая история о сражении диких зверей. Знаешь ли, Игберг, я думаю, что надо быть плохим человеком, если хочешь достигнуть чего-нибудь в этом мире.
— Попытайся; быть может, это не так легко.
— Есть ли у тебя еще какие-нибудь дела со Смятом?
— Нет. К сожалению, никаких. А у тебя?
— Я был у него по поводу моих стихотворений. Он приобрел их по 40 крон за лист и должно быть совершит надо мной такое же убийство, как тот каретник с Ренгьельмом. Я боюсь чего — нибудь в этом роде, потому что я ничего до сих пор не слыхал о своих стихах. Он был слишком добродушен, так что я жду самого худшего; если бы я только знал, что мне предстоит! Но что с тобой? Ты страшно побледнел.
— Видишь ли, — ответил Игберг и ухватился рукой за перила, — я два дня не ел ничего, кроме этих пяти кусков сахара. Мне кажется, я теряю сознание?
— Если тебе можно помочь пищей, так мы это устроим. У меня, к счастью, еще есть деньги.
— Конечно, мне можно помочь пищей, — прошептал слабо Игберг. — Но не так было на самом деле; когда они вошли в столовую и начали есть, Игбергу сделалось хуже, и Фальку пришлось взять его под руку и увести в свою квартиру, которая была недалеко.
Это был одноэтажный деревянный дом, взобравшийся на скалу и имевший такой вид, как будто у него болела поясница; он был в пятнах, как будто у него была сыпь; его однажды собирались выкрасить, но остановились на полдороге; он выглядел жалко во всех отношениях, и с трудом верилось вывесочке страхового общества, ржавевшей на стене и возвещавшей, что феникс возродится из пламени.
У подножие дома рос львиный зев, крапива и подорожник, верные спутники человека, когда он в нужде; воробьи купались в раскаленном песке; дети с большими животами и бледными лицами, имевшие такой вид, будто их на девяносто процентов кормили водой, делали себе браслеты и ожерелья из стеблей одуванчика и старались ухудшить свое грустное существование, бранясь друг с другом.
Фальк и Игберг поднялись по шаткой и скрипящей деревянной лестнице и вошли в большую комнату; она была разделена мелом на три части; в двух из них столяр и сапожник занимались своим ремеслом; третья была отведена исключительно для семейной жизни.
Когда дети кричали, что они делали каждые четверть часа, столяр бесился и начинал ругаться и проклинать, на что сапожник отвечал изречениями из библии и увещеваниями. Нервы столяра были так раздражены вечным плачем, ссорами и допросами, что через пять минут после того, как сапожник подносил ему увещевания, он опять приходил в бешенство, хотя и обещал терпеть. Так он целый день находился в бешенстве, но хуже всего бывало, когда он спрашивал женщину, «почему эти черти бабы так много рожают детей». Тогда выдвигался женский вопрос, и женщина не оставалась в долгу.
Через эту комнату пришлось пройти Фальку с Игбергом, чтобы войти в его комнату; но, хотя они шли совсем тихо, они всё-таки разбудили двух детей; тотчас же мать запела колыбельную песню, а столяр и сапожник возобновили обычную беседу; конечно, со столяром опять сделался припадок.
— Молчи, — кричал он на женщину.
— Молчи сам! Не можешь ты дать спать детям?
— Убирайся к чёрту с детьми! Что, это мои дети? Я что ли должен отвечать за то, что другие набезобразничали? Я что ли набезобразничал? Что? Есть у меня дети? Заткнись, не то я пущу тебе рубанком в голову.
— Послушай, мастер! — заговорил сапожник, — не надо так говорить о детях; Бог посылает детей на свет.
— Это ложь, сапожник! чёрт посылает их! А потом безобразные родители говорят, что виноват Бог! Постыдитесь!
— Ах, мастер, мастер! Не надо так проклинать. В писании сказано, что детям принадлежит царствие небесное.
— Вот как! Так такие штуки есть и в царствии небесном?
— Боже, как он говорит! — воскликнула разгневанная мать.
— Если у него когда-нибудь у самого будут дети, то я буду молиться, чтобы они были больные и калеки; я буду молиться, чтобы они были немыми, слепыми и глухими; я буду молиться, чтобы они попали в исправительное заведение и на виселицу; вот как.
— Сколько угодно, безобразная баба; я не собираюсь пустить на свет ребят, чтобы они мучились, как собаки. Вас надо засадить в работный дом за то, что вы родите этих несчастных существ. Вы замужем? Да! Так потому, что вы замужем, вы должны безобразничать? А?
— Мастер, мастер! Бог посылает детей!