Если та бомба, которую он вместе с Кро, Рембо и даже Верленом стремился заложить под господствовавший образ мыслей, и разорвалась однажды у него в руках — первое мистическое озарение застало его за обеденным столом в страстную пятницу 1879 года, когда он поедал антрекот, собственноручно вырезанный им в мясной лавке, — он не перестал после этого творить, как «на благо», так и «во вред», все с тем же неуемным рвением и полным отсутствием какого-либо чувства меры. Он вынужден был подать в отставку с министерского поста после шутовской дуэли в одним из сослуживцев, а во время урока рисования в Жансон-де-Сайи прямо на кафедре упал на колени и затянул религиозный гимн. Пробыв некоторое время в Бисетре, он совершает два пеших паломничества, в Рим и Сантьяго-де-Компостела, после чего в порыве смирения решает уничтожить все свои произведения и последние пятнадцать лет жизни скитается по церквям Прованса, словно призрак Бенуа Лабра, завшивевшего святого, которого он выбрал себе примером для подражания.
ГРЕБЕНЬ
Нам служат мыло и салфетка,И всяк по-своему хорош.Но гребень — он породы редкой,Вельможа из любых вельмож.
Он — выше всех, он — белой кости,Почище всяческих святош,И вы сомнения ваши бросьте,Ведь гребень — родом из вельмож.
«Нечист», — злословят стороною...Не стану затевать дебош,Но если так, то кто виною?Ведь он — из истинных вельмож.
Зачем вменять ему чужое?Он грязен, вы сказали? Ложь!Нечист, кто поражен паршою,А он — вельможа из вельмож.
Ты обленился безобразно,И стал настолько чернокож,Что грязь твоя теперь заразнаДля всех... и даже для вельмож.
Виной — твои дрянные руки.А он? Не вымыли, так что ж!..Он снисходителен к прислуге,Ведь гребень — родом из вельмож.
Он не пригладит к прядке прядку,Пока ты сам не доведешьЕго до полного порядку,Ведь он — вельможа из вельмож.
Он не привык болтать пустоеИ не ценить себя ни в грош.Его девиз: «Не удостою!» —Ведь он — из истинных вельмож.
Да, знатность — вот его доспехи,Его презрение — как нож.А вместо шпаги для потехиЕсть шпилька у таких вельмож.
Под шпилькой той в руке умелойОн вмиг становится пригожИ расцветает розой белой,Ведь он — вельможа из вельмож.
И что б кругом ни толковали,Мол, на кого ж он стал похож,До нас он снизойдет едва ли,Поскольку родом из вельмож.
Так что не утруждай перо тыИ колкости свои не множь:В них остроты нет для остроты,Достойной истинных вельмож.
А я его поклонник истый,И, лучшего из всех вельмож,Люблю мой гребень страстью чистой —Нас с ним водой не разольешь!
(Пер. Б. Дубина)
АРТЮР РЕМБО
(1854-1891)
Сбивающая с толку, завораживающая и потрясающая способность к непредсказуемой и в высшей степени беспристрастной реакции на все происходящее, наличие которой подразумевает в нашем понимании юмор, явно не находит себе места в произведениях Рембо. Приходится признать, что подобный вид юмора все время проявляется у него как-то ненароком, и даже такие случайные всплески отвечают нашим представлениям в этой области лишь отчасти. Сама внешность Рембо способна развеять последние сомнения — взять хотя бы фотографию работы Каржа или снимки эфиопского периода. В этих устремленных в пустоту глазах провидца или потухшем взгляде искателя приключений мы не обнаружим и следа того природного лукавства, которое неизменно светится в лице юмористов по рождению. Наверное, именно здесь и кроется его слабость: сегодня в поэтической и художественной картине мира, определяемой требованиями времени — которые, в свою очередь, обусловлены особенностями этой картины, — юмору отводится невиданное значение. Все нынешнее восприятие оказывается крайне чувствительным к его проявлениям, и вряд ли можно утверждать, что Рембо соответствует этим ожиданиям в той же степени, что и, скажем, Лотреамон. Прежде всего следует отметить, что его внутренний мир и внешняя сторона его жизни никогда не находились в полной гармонии. Он жил, следуя то одному из этих голосов, то другому, и даже в первую половину его жизни они постоянно перекрикивали друг друга. Оставим без внимания вторую половину, когда на поверхность выступает просто безмозглая кукла, когда какой-то несуразный шут то и дело бряцает своими погремушками — для нас важен лишь Рембо 1871-1872 годов, подлинный бог созревания, какого не отыщешь ни в одной мифологии мира. Эмоциональная травма представляет в данном случае столь богатые возможности для сублимации, что внешний мир в одно мгновение сжимается до размеров того зернышка, каким он показался бы последователям японской секты дзен. «Путник в башмаках, подбитых ветром» не может не напомнить нам о восточных «коврах-самолетах», обладатель которых во время поста или обета целомудрия может, как гласят легенды, побить все возможные рекорды скорости. Это возможно — этому не бывать: и то, и другое — правда, как и то, что сочинял стихи и приторговывал ворованными ключами на бульваре Риволи один и тот же Рембо. Отметим, что для профессионального юмориста, наподобие Жака Ваше (говорят же «профессиональный революционер»), он навсегда останется так и не повзрослевшим докучливым ребенком. Единственные вспышки юмора, которые мы находим у Рембо, его единственные озарения иного рода, чем описанные в собственно «Озарениях», почти всегда обезображены пятнами бессильно огрызающейся, безнадежной иронии, тогда как юмору это просто противопоказано; его Я, как правило, неспособно в случае серьезной опасности на решительный сдвиг в сторону Сверх-Я, что привело бы к смещению акцента в переживаниях, и упорно защищается лишь своими силами, пользуясь нравственной и духовной ущербностью окружающих. Перед лицом собственного страдания он набрасывается на людей вместо того, чтобы передать им свою боль, упуская таким образом последнюю возможность возобладать над нею и остаться неуязвимым. Вместе с тем, эти возражения, сколь бы серьезны они ни были, вовсе не умаляют, и даже наоборот, величия некоторых ошеломляющих признаний из «Алхимии слова»: «Мне нравятся дурацкие рисунки, аляповатые карнизы и настенные росписи, клоунские наряды, вывески, лубочные картинки; я люблю старомодные романы, церковную латынь, скабрезные брошюрки, полные грамматических ошибок», — и, конечно же, его восхитительной «Дремы», стихотворения 1875 года, которое бесспорно следует считать поэтическим и духовным завещанием Рембо.
СЕРДЦЕ ПОД СУТАНОЙ
[...] Я осторожно приоткрыл глаза.
Сезарен вместе с дьяконом сосредоточенно курили каждый по тоненькой сигарке, со всеми подобающими случаю кокетливыми ухищрениями, что делало их невыносимо потешными. Госпожа дьяконица восседала на краешке стула, выпячивая свою впалую грудь; вздымаясь аж до самой шеи, фалды ее желтого платья топорщились у нее за спиной, юбка с оборками причудливо струилась по бокам; она изящно обрывала лепестки пунцовой розы, и губы ее кривила хищная усмешка, приоткрывавшая чахоточные десны, на которых парою пеньков торчали зубы, желтые, как изразцы старого камина. Ты же, о Тимотина — как ты была прекрасна в своем кружевном воротничке, с опущенными глазами и тоненькой лентой на приглаженных волосах.
— У юноши блестящее будущее, в нем уже сегодня видны его грядущие достижения, — проговорил, выпустив серенькую струйку дыма дьякон.
— О, воистину месье Леонар прославит сан! — обнажив оба своих зуба, гнусаво вторила ему дьяконица.
Я покраснел, как и подобает воспитанному ребенку; они же, отодвинув стулья, принялись шушукаться, видимо, обсуждая мое поведение.
Тимотина по-прежнему сидела, уставившись на мои башмаки; ужасные зубы только что не щелкали у меня над ухом, дьякон злорадно хихикал, а я... — я даже не осмеливался поднять головы!
— Ламартин умер, — произнесла вдруг Тимотина.
Милая Тимотина, ведь это ради твоего обожателя, твоего бедного пиита бросила ты эту фразу о Ламартине, да? Я выпрямился, почувствовав, что одна только мысль о поэзии способна навсегда заткнуть рот этим невеждам; у меня словно крылья прорезались за спиной, и, торжествуя, я выпалил, косясь на Тимотину:
— Что ж, автору «Поэтических размышлений» было не занимать заслуг в этом мире!
— Увы, сей лебедь рифмы оставил нас, — ответствовала дьяконица.