Военный плен — участь на редкость незавидная, но те, кому довелось ее пережить, думается, прошли неплохую школу. Мы, венгры, оказались в заключении с представителями всех наций, какие Гитлер сумел подбить на губительный для них поход против большевизма. Это значит, что вместе с нами были немцы, румыны, итальянцы, французы, чехи, австрийцы, японцы, и хотя у каждого народа были отдельные бараки, тем не менее сформировалась какая-то общая межнациональная жизнь. Большинство пленных было из простонародья, они отродясь не видели французов, а уж тем более негров (из французских колоний) — ведь и такие среди нас попадались. При совместном проживании неизбежно складывалась и общая судьба. Поначалу мы жили друг возле друга, но постепенно стали жить совместно друг с другом. Вместе выходили из лагеря на работы, а впоследствии, когда условия жизни стали приобретать более цивилизованный характер, мы начали получать книги, организовали театр, что еще более сплотило массы. По причине избытка свободного времени особое развитие получил в плену жанр устного повествования. Лично мне представилась возможность познакомиться со столькими людьми и столькими человеческими судьбами, как никогда прежде. Отпрыск состоятельной буржуазной семьи, я знал лишь поверхностные человеческие отношения. Ну а здесь людские души распахнулись передо мной до глубины, здесь я впервые осознал: то, что «представляется однородной массой», таит в себе судьбы, любой — даже самый заурядный, несловоохотливый — человек хранит в душе свои воспоминания, страсти, мечты и устремления. Складывалась некая поверхностная общность взглядов, которая поначалу сводилась к минимуму пожеланий: скорей бы конец войне, скорей бы домой. Но с течением лет мы пришли к более глубокому общественному сознанию; я, например, почувствовал, насколько сходны мы — интеллигенты, рабочие, крестьяне — в своей потаенной внутренней жизни. Такое впечатление, будто бы до этого я жил с завязанными глазами и лишь теперь, волею судьбы, вдруг узрел порой трагические, порой комические, но всегда вырисовывающиеся на ностальгическом фоне душевные контуры. За пять лет я столкнулся с неимоверным количеством людей; после судьба разбросала нас кого куда, но связующие нити не разорвались. С тех пор я чувствую: максимум, что один человек может дать другому, — это солидарность. Вся моя человеческая этика базируется на этом слове, оно же является ключевым и в моей писательской деятельности.
В лагере все мы были существами израненными. Я-то был ранен и физически, но в душевном смысле пострадали все без исключения. Если и существовало когда-либо абсурдное положение, то наше было именно таковым. Мы были пленными страны, на которую сами напали с оружием в руках, хотя эта страна ничего худого нам не причинила. И все же с нами обращались по-человечески, я разве что слышал, как охранники ругались, но за четыре с половиной года ни разу не видел, чтобы кто-то ударил пленного. Мы жили с угрызениями совести, зная, что нам никогда не дождаться снисхождения от истории за содеянное. Израненные, истерзанные душевно, мы иной раз умели подбодрить друг друга всего лишь добрым словом. Такая вовремя оказанная поддержка способна творить чудеса. Поэтому я только пожимаю плечами, когда мне говорят, что теперь, мол, утрачена связь меж людьми. Мне не передался пессимизм ни здешних моих друзей, ни западных. Говорить, что помочь людям невозможно, способен лишь тот, кто взирает на ближнего как бы с отдаления или же холодными глазами. Я же ясно отдаю себе отчет: тем, что я сейчас произношу эти слова, я обязан исключительно людям, тому человеку, кто в трудную минуту поддержал меня, или тому, кто, сам будучи ранен, спасал мне жизнь. Коротенькое слово «если» не имеет смысла ни в масштабах мировой истории, ни с точки зрения биографии отдельного человека. Бог весть, что бы было, случись что-то иначе. И все же это «если» кажется мне правомерным. Не пройди я школу войны и плена, тогда, пожалуй, и я бы теперь был одним из апологетов философии Беккета. А так могу лишь твердить — порой без подкрепления должными аргументами, — что нельзя считать человечество пропащим, покуда один человек способен помочь другому.
(1976)СРЕДСТВО ОТ НОСТАЛЬГИИ
Знай: там строитсяЖизнь твоя.Ей трудно строитьсяБез тебя.
Тот, кто строит,Тебе не знаком,Но знай: он строитТебе твой дом.
Пилят, строгают,Стены кладут,Люди чужиеДарят свой труд.
Воли цементомУсилья крепя,Пашут и сеютРади тебя.
Семя в землеПрорастает — тебе.Мадьяр, помогиСвоей судьбе!
Нет у них стали,Чтоб строить мосты.С ними ли вместеТвои мечты?
То, что строится, —Жизнь твоя.Для тебя строится,Но без тебя.
Каменщик, плотникСтроят твой дом.Значит, обязанПомочь им трудом.
В тоске по отчизнеСилы черпай.Пусть воля волноюХлестнет через край.
Наполни энергиейЖизни поток,Как от магнитаРождается ток.
Пусть ток твойПрибавит родине сил,Закрутит мощнееТурбины машин.
Помни: там строитсяЖизнь твоя.Ей не построитьсяБез тебя!1945
РАССКАЗЫ
ПОСЛЕДНИЙ ПОЕЗД
Город — далеко внизу, у подножья леса — казался почти вымершим. Пустые дома на пустых улицах; слепые глазницы окон отражали сияние послеполуденного солнца. И только у вокзала наблюдалось кое-какое движение, а перрон буквально кишел беженцами. С гор время от времени долетала артиллерийская канонада; тревожный гул волнами прокатывался по толпе, по-новому перетасовывая ее и смыкая плотнее, — так волны утрамбовывают прибрежный песок. Пучком травы лейтенант счистил грязь с сапог и спустился по крутому склону вниз.
Он сделал немалый крюк, чтобы попасть к буфету, но буфет был уже закрыт. Пройдя чуть дальше, он протолкался в привокзальный ресторан, но и здесь посетителей не обслуживали. За столиками расположились зажиточные семейства; эти люди доставали дорожные припасы не из узелков, а из кожаных саквояжей, поблескивавших монограммами, и запивали еду черным кофе из термосов. Лейтенант вернулся на перрон и отыскал табачный киоск. Здесь тоже было пусто, весь товар — несколько выцветших почтовых открыток с видом местной римско-католической приходской церкви, памятника Бему на фоне сберегательной кассы и обзорной вышки.
Однако продавщица находилась на месте; она подкрашивала губы, а глаза у нее были заплаканные.
— Сигарет не осталось? — спросил лейтенант.
— Только те, что в витрине.
— Они же, наверное, не продаются.
— Шутник вы, — женщина подняла на него мокрые от слез глаза. — Как по-вашему, для кого я их придерживаю?
Двое суток у него не было во рту сигареты. Он скупил все, что завалялось в киоске, рассовал пачки по карманам, закурил, жадно затянулся.
— Будет еще какой-нибудь поезд? — небрежно поинтересовался он.
— Разве что на Варад, — ответила продавщица.
— А когда он отправляется?
— Вроде бы сейчас, — сказала продавщица. — Но жандармы снимают с поезда всех, кто в военной форме.
— Я ведь спросил просто так, — пояснил лейтенант. — Моя дорога — на фронт.
— Туда дорога открыта, — сказала продавщица и на миг задержала на нем взгляд своих заплаканных глаз. — Дело в том, что штатской одежды у меня больше нет.
— К чему мне она? — устало бросил он.
— Все, что от мужа осталось, я уже раздала.
— Какая разница, — махнул рукой лейтенант. — В Вараде снова прочешут весь состав.
— И все-таки в штатском можно скрыться, — сказала продавщица.
— В штатском — пожалуй, — согласился лейтенант.
Он поймал себя на том, что пальцами левой руки нервно барабанит по прилавку, и поспешно отдернул руку. Тут он почувствовал, что взгляд его беспокойно перебегает из стороны в сторону. Сделав над собой усилие, он повернулся лицом к толпе и, словно человек, которому больше нечем заняться, со скучающим видом принялся разглядывать публику. В этот момент он и заметил девушку.
Сначала он увидел лишь смугло-коричневое пятно. Затем — загорелое юное лицо. Затем — как в бинокле — черты лица стали четко вырисовываться. Лейтенант видел теперь, что девушка очень красива. Такой красивой он, пожалуй, еще и не встречал. Ему показалось, будто девушка тоже смотрит на него, хотя, возможно, он ошибался. Может, она высматривала поезд. А может, и вообще ничего не высматривала. И все же человек даже издали способен почувствовать на себе чей-то взгляд.