Услышав признание золовки, Анна раздулась от негодования и попыталась ее успокоить, как умела:
– А у меня?! А у меня что? Спроси меня, Липа.
– А что у тебя, Аня? – подчинилась приказу Олимпиада.
– У меня, Липа… ничего хорошего. Видела, поди, ни одной рюмки не пропускают. Все не нажрутся… Все им мало. Уж так мы с Антошей измучились с ними, так измучились.
– А Коля? – пугается за племянника Олимпиада.
– И Коля бывает, но не так. Видно, в вашу, старомлыновскую, породу. Греческая кровь! – вдруг с гордостью заявляет Анна.
– Да… – не с меньшей гордостью соглашается с ней Липа. – Похож он на нас. Даже вот ноги, смотрю, такие же, как и у Антоши. Колесом у Коли-то ноги-то.
– И чего хорошего? – вопрошает золовку Анна. – Скажи мне, что в этом хорошего? Утром встаю – об одном молюсь: хоть бы трезвые. Спать ложусь – хоть бы трезвые. Не о себе ведь молюсь, Л-и-и-па! О них, проклятущих!
– Зато вы – семья, – жалобно роняет золовка, и глаза ее наполняются слезами.
– Да какая мы семья?! – из суеверных соображений отказывается быть счастливой Анна.
– Какая никакая, а семья. Все живы. Песни вот поете. В гости друг к другу ходите. А я там одна.
– Так приезжай, – радушно приглашает ее невестка.
– Нет уж, спасибо! – криво усмехается Олимпиада. – Съездила, на вас посмотрела – еще хуже стало. Прям вот знаешь, Ань, как мне нехорошо-то стало. Вот словно вынули у меня все там, – она показывает рукой на грудь, – а вложить обратно-то забыли. Я ж ведь специально уехала. Думала, напугаются, останавливать будут.
– И?
– Чего «и»? Зять сказал: кухарку наймем, пока бабушка гостить будет.
– Ну так ведь отпустил же в гости – пожалуйста, – как-то неуверенно начинает оправдывать Анна московского зятя.
– Отпустил, – соглашается Олимпиада. – А зачем про кухарку сказал? Про няню, чтоб Аллочку из школы встречала, обедом кормила? Не знаешь?
– Зачем? – задает глупый вопрос невестка.
– А затем, Аня, чтоб показать мне: «Не больно-то ты и нужна нам здесь, старая калоша. Уедешь – обойдемся. Никакой беды не случится. Хоть на год поезжай!»
– А ты? – растерянно спрашивает Анна.
– А что я? Сказала, на неделю. Да не смогу. Душа прям так и рвется назад. Брата посмотрела. С тобой повидалась. Теперь можно и билет назад брать.
– Да подожди ты! – сердится на золовку Анна. – Пусть помучаются там без тебя. Узнают, каково это дом содержать, хозяйство вести, за Алкой присматривать, еще звонить будут и домой звать.
– Не будут, – не согласилась с ней Липа. – Сама слышала, как Ксения сказала: «Отдохнем хоть».
– Это Ксения-то?! – ахает невестка.
– Ксения, – поджимает губы Олимпиада и смотрит на свое отражение в черном окне.
– Вот видишь, Липа: ты ее подобрала, отмыла, вырастила… И что? За мать тебя не считает.
– Считает, – махнула рукой своему отражению золовка. – Только не за свою. Словно злится она на меня за что-то… Не пойму…
– И не надо! И не надо, – зачастила Анна, имевшая отнюдь не косвенное отношение к разладу между матерью и дочерью, а потом жестоко добавила: – Сколько волка ни корми, он все равно в лес глядит.
Ничего не ответила ей Липа, поправила растрепавшуюся за вечер прическу, обернулась подаренной шалью и буднично заметила:
– Пора уже и спать, Аня. Устала я что-то.
– А то не устала? – поддержала ее невестка, как-то мгновенно превратившаяся в старуху. – Ясное дело, устала. Я вон и то устала, ноги инда ломит.
– Артрит, что ли? – по-деловому уточнила диагноз Олимпиада.
– Он, – призналась Анна и заковыляла вслед за золовкой в спальню.
Уснули быстро. Храпели в унисон, периодически пугая друг друга особо раскатистыми руладами.
Ровно через день Липа уехала обратно. В гости не звала. Да никто больно-то и не рвался. Зачем? Хватало просто знания, что где-то там, в Москве, на Смоленской, живет Олимпиада Семеновна Серафимова, пообещавшая уйти первой, как только подойдет неумолимая очередь.
В ожидании своего часа Липа писала письма и отправляла их в далекий провинциальный город. Впрочем, их и письмами было сложно-то назвать! Открытки по поводу государственных праздников. Причем одной и той же открыткой, на которой были изображены или распустившиеся майские ландыши, или ветка сирени, или краснопузые снегири, она могла поздравлять в течение всего года, пока не заканчивался личный запас почтовой продукции.
Аня так та вообще вскоре перестала удивляться, когда из почтового ящика к 9 Мая доставала открытку новогоднего содержания. На оборотной стороне покрытых снегом еловых лап могло быть написано: «Брата Антошу, невестку Анну, любимого племенника Коленьку и остальных Серафимовых сердечно поздравляю с Великим праздником Победы! Миру – мир! Целую, обнимаю, ваша Олимпиада».
– Смотри-ка! – не давала покоя мужу Анна. – С ума она там, что ли, сошла в своей Москве?! Может, маразм у нее? Ты бы позвонил Ксении, узнал бы, как сестра.
– Чего я буду звонить? – пугался Антоша и даже поговаривал о том, чтобы навестить Липу, пока та жива. Поговаривать-то поговаривал, а не доехал, не решился: уж больно хлопотно. Пока ждал подходящего момента, пролетело время, а вместе с ним – острое чувство нужды в кровном родственнике. Сейчас Аня, Коленька, внуки были для Антоши на порядок важнее, чем та очередь, которую в прошлый свой приезд определила сестра: «Сначала – я, а уж потом ты. Ты моложе».
Как выяснилось, не возраст определяет очередность, а сама смерть делает за нас этот выбор. «Что значит «не хочешь»? – заглядывает она в изумленные лица напуганных людей. – Пора!» – «Так рано вроде: пожить бы еще!» – просит отсрочки человек, ссылаясь на занятость, молодой возраст, количество детей. «Незачем!» – грозит костлявая косой и страшно смеется пустым ртом. И ей все равно, где смеяться: в больничной палате ли, в детской, в доме престарелых… Абсолютно все равно. Иначе бы не взяла она постаревшего Антошу за руку. И не повела бы дорогами воспоминаний туда, где он когда-то стоял маленьким мальчиком перед заполненным человеческими телами рвом, куда вилами сталкивали его родного брата Ивана. Будь у смерти хоть капля жалости к человеку, она приходила бы за ним во сне и ласково бы уговаривала ничего больше не помнить, особенно из того, что остается здесь, дома, на земле. «Забу-у-удь!» – должна шептать смерть в человеческое ухо, чтобы не было страшно перед неведомым. Потому что у неведомого нет имени, и оно ни на что из известного человеку не похоже…
Узнав о смерти брата, Олимпиада заперлась в комнате: она чувствовала себя обманщицей, посулившей, да не выполнившей. «Как же так?!» – сжимала она руками свою седую голову и больше не могла произнести ни слова. Анне она перезвонила спустя десять дней и тускло сообщила о том, что приехать не сможет и что ей очень жаль, и ей, и Ксении, и Аллочке (та, похоже, и не поняла, что случилось). И еще Липа все время просила невестку не помнить зла, и признавала свою вину, и говорила, что отправила деньги, и что, наверное, больше…
Анна молча выслушала странную золовкину речь и зло поинтересовалась:
– А почему не ты?
– Ты права, – согласилась с ней Олимпиада, чем обезоружила невестку раз и навсегда. – Моя была очередь.
– Много ты понимаешь, – заплакала Аня в трубку, – чья очередь.
– Моя, – еще раз повинилась Липа.
– Нет уж, – собралась с духом Анна. – Живи теперь. Моя, наверное.
Она и вправду пережила мужа всего на полгода. Ушла быстро, в одночасье, и для всех неожиданно. Перед смертью ни с кем не простилась, словно торопилась куда-то. О ее смерти Олимпиаде сообщил Николаша, поседевший в год до бросающейся в глазах белизны.
– Коленька, – только и выговорила Липа и закусила совсем бесцветные губы.
– Одна ты у меня, – прокричал разом осиротевший Николай. – Не умирай, что ли, тетка!
– Не буду, – пообещала она ему и закрыла глаза ладонью. – Без тебя не умру. До последнего держаться буду, а тебя дождусь.
Ксения вырвала у матери трубку и строго произнесла невидимому Коленьке:
– Я, конечно, все понимаю, Коля. У тебя горе, но мама – пожилой человек, поэтому ты ее не тревожь такими звонками. Мне, знаешь ли, не все равно, как она себя чувствует… Ты ее разбередишь, а мне потом в сиделку превращаться?! Давай впредь договоримся…
– Хорошо. – Он хотел сказать «Ксения», но не смог и повесил трубку.
Умирала Олимпиада, так и не придя в себя после инсульта, но именно так, как мечтают миллионы старух: в абсолютной чистоте. Ни пролежней, ни затхлого запаха – ничего этого не было. Ясидзе ее блюли: сиделку наняли, лекарства самые лучшие, благо Аллочка на врача выучилась и собственноручно бабушку пользовала. Но вот что удивительно: и дочь, и мать почти не говорили о том, что конец один. Они просто его ждали, как ждут освобождения от надоевшего бремени. И когда заглядывали в комнату Олимпиады, то задавали сиделке один и тот же вопрос:
– Жива еще?
– Жива-а-а, – отвечала сиделка, думая, что успокаивает родственников. – Что с ней при таком уходе сделается? Еще года два пролежит!