Серый «Адмирал» взревел и тронулся с места, оставив Тишака, участкового и жактовца в полном недоумении.
В тени густой шелковицы, на скамейке у домика Шелыча сидели Штехель и Платов. Оба улыбались, одновременно искоса разглядывая один другого.
Порывшись в кармане, Штехель протянул Платову золотую монету:
— Ваша?
Платов не спеша повертел монету в руках. Солнце блеснуло на двуглавом орле, поднявшем крылья. Это были двадцать злотых чеканки 1818 года.
— Польская…
— Пару дней назад вы заплатили ей Прамеку… Хозяину игрового притона.
Брови Платова иронически взлетели, но он промолчал.
— Вот вам сдача.
В ладони Платова оказались две новенькие серебряные монеты, каждая по 100 румынских леев с профилем короля Михая. Он подбросил монеты в воздух, ловко поймал, позвенел ими и сунул в карман.
Улыбки с лиц ушли. Теперь они разглядывали друг друга молча, внимательно, ожидая чего-то.
Первым заговорил Платов:
— Я из Киева. Приехал по заданию центра. Мне нужен… Академик.
Штехель коротко вздохнул:
— Как там… в Киеве?
Вместо ответа Платов поднялся, словно подводя под встречей черту.
— Как и когда мы сможем увидеться?
— Завтра, часочка в три, — обстоятельно подумав, сообщил Штехель. — Приходите к Прамеку…
— Какой-нибудь пароль? — Сунув руки в карманы, Платов позвенел монетами.
— Да бог с вами! — мягко улыбнулся Штехель. — Какой пароль!.. Просто приходите. Всего хорошего.
Он вежливо прикоснулся рукой к козырьку кепки и неслышно, сторожко двинулся вбок, в заросли черемухи.
В глубине кладбища пела птица. Давид никогда не умел разбираться в них, вот и сейчас не мог он сказать с точностью, кто именно рассыпается ломкой трелью среди пыльной зелени и покосившихся от времени памятников. Может, соловей, так соловьи же вроде в мае поют… Он искоса взглянул на Марка, но тот, похоже, не обращал на пичугу внимания — лицо его было отстраненным и мрачным.
— Ну шо, пойдем к твоим завернем?..
— П-пойдем.
И они свернули в боковую аллейку.Шагов через десять показались два скромных, притиснутых друг к другу памятника из серого камня. Скрипнув заржавленной дверцей, Марк протиснулся за ограду, тяжело склонился над могилой, положил на заросший травой холмик букет полевых цветов.
— Иногда, Д-дава, — глухо проговорил он, сидя на корА точках, — я д-думаю, как моим родителям п-повезло, что они не видели всего, что п-произошло п-потом… Войну они т-т-точно не п-пережили бы. П-просто п-потому, что война — это б-б-бред… А они любили, чтобы в жизни все б-было п-понятно… А т-тут — мир рушится… Нет, они бы не п-поняли…
— А шо ж революция им бредом не показалась? Тоже ж — мир рушится…
Марк грустно усмехнулся:
— Они ждали революцию… Все ее ждали. Все, к-кроме царя, наверно… П-поэтому т-те т-трудности т-так не воспринимались… все верили, что вот — п-пройдет совсем немного времени, и мы создадим новый мир… Я хорошо п-помню, к-как отец г-говорил с п-презрением о мещанах: «К-квартира из шести к-комнат, лакей, обстановочка, альбом семейных к-карточек»… Революция д-д-должна б-была все это смести, освободить людей от всякой шелухи, от любви к б-быту… А война — тут д-другое…
— Ты бы заглянул в отдел БХСС к Разному… Люди глотки друг другу грызут из-за карточек продуктовых, не то шо из-за квартир шестикомнатных… За квартиры так просто на части рвут и медленной скоростью в разные города посылают.
— Значит, революция не удалась, — очень спокойно проговорил Марк.
Он поднялся, отряхивая руки.
— Шо же нас тогда тут всех держит? — медленно спросил Давид.
Марк пожал плечами:
— Что?.. Я могу сказать т-тебе, что д-держало меня, к-когда я летал на Б-берлин… Я д-думал о п-папе с мамой и о т-тех людях, к-которые б-были до них — много-много, п-представляешь, и все они жили на этой земле, в Одессе, все они ходили п-по этим улицам и к-купались в этом море… Я не знаю их имен и никогда их не видел, а они не видели меня… Я не знаю, к-кем они б-были — рыбаками, к-которые ловили скумбрию, к-колонистами, вольными к-казаками, солдатами, к-которые выслуживали себе п-погоны и становились офицерами и д-дворянами… К-ка-кая разница?.. Важною, что все они б-были. И я чувствую, к-как их к-кровь д-движется п-по моим венам. П-потому что если бы не они, т-то не б-было бы этого г-города, этой земли, этой страны… Т-так к-как же я могу допустить, чтобы на эту землю п-пришли какие-то… чужие?.. Совсем чужие?.. Ну это… ну я не знаю, к-как если часовой оставил бы п-пост в к-крепости, к-которую д-до него охраняло много-много п-поколений солдат… П-потому что ему, видите ли, надоело…
Он замолчал. Молчал и Давид, слушая птицу, все еще повторявшую свой урок в зарослях шелковицы. Из медальонов на надгробиях весело смотрели на него родители Марка. На карточках они были молодыми.
— Ты все еще… чувствуешь шо-то?
— Чувствую, — медленно отозвался Марк. — Хотя и не могу объяснить т-тебе — что именно…
— Чего ты тогда решил… стреляться? А?.. С какой дурости?
Марк коротко улыбнулся.
— Д-действительно д-дурость. Нашло… Не обращай внимания. — Он взялся сильной рукой за ржавую металлическую калитку, та жалобно скрипнула. — А за Арсенина т-ты п-переживаешь не зря. Не зря…
Кречетов шел по коридору УГРО, все еще продолжая машинально вертеть в руках черный шнурок, на котором он показывал Гоцману самурайский узел. Пальцы крутили и мяли черную веревочку, придавая ей самые причудливые очертания. У дверей кабинета Гоцмана майор, спохватившись, усмехнулся: «Вот привязалось же…» И сунул шнурочек в карман брюк.
Гоцмана в кабинете не было, зато присутствовал майор Довжик. Он почти шепотом, массируя левой рукой перебинтованную голову, допрашивал горько плачущую девочку лет двенадцати.
— И что они у тебя взяли?
— Сережки!.. — рыдала девочка, размазывая слезы по щекам. — Трофейные, папа из Вены привез!.. Мама мне голову оторвет…
— Не оторвет, — поморщился Довжик, — мамы добрые… Сколько их было?
— Сережек? — всхлипнула девочка.
— Нет, — с трудом сдержался Довжик. — Грабителей…
— Михал Михалыч! — окликнул с порога Кречетов. — А где Гоцман?
— Не знаю, не появлялся… Так сколько их было?
— Двое, — прохлюпала носом девочка.
— А Якименко где? — поинтересовался Кречетов. Ответить Довжик не успел, потому что девочка внезапно подпрыгнула на стуле с радостным криком:
— Я вспомнила!.. Один такой вот, высокий, рот на сторону кривил…
Довжик швырнул на стол карандаш, страдальчески сжал виски:
— Девочка, не кричи, у меня очень болит голова!.. Товарищ майор, — подчеркнуто официально обратился он к Кречетову, — где Гоцман, я не знаю, и где Якименко, тоже не знаю… Девочка, сядь вон там и напиши, кто как выглядел. Я тебя очень прошу!.. Вот тебе карандаш и бумага…
Кречетов подсел к столу, потянул к себе протокол, который заполнял следователь.
— Михал Михалыч, иди-ка ты домой, — сочувственно проговорил он, глядя на бледное, осунувшееся лицо Довжика. — Я тебе разрешаю.
В ответ тот неприязненно дернул губами.
— Мы, между прочим, в одном звании. И в вашем разрешении я не нуждаюсь…
— Михал Михалыч, ты чего? — обескуражено улыбнулся Кречетов.
— Товарищ майор, я работаю, — подчеркнуто сухо отозвался Довжик и демонстративно повернулся к девочке, мусолившей во рту чернильный карандаш: — Так как, ты говоришь, они выглядели? Один высокий и кривил рот, а второй?..
Кречетов, хмыкнув, направился к выходу из кабинета. Взялся за ручку двери и, по-прежнему улыбаясь, произнес:
— Придет Давид Маркович, скажите, пожалуйста, что я его искал. — И после паузы с нажимом добавил: — Товарищ майор.
Давид проводил Марка до дома. Галя настояла, чтобы Гоцман пообедал у них, и сопротивляться он не стал. После горохового супа и жирной свиной тушенки потянуло в сон. Чтобы отогнать его, Гоцман решил пройтись пешком до Привоза — все равно надо было купить кураги. И, шагая улицами, думал, безостановочно думал над тем, что сообщил ему полковник Чусов. И еще вспоминал исчезнувшего слепого старца из 22-й квартиры, который умел предвидеть будущее. Настолько свой, что никто даже и подумать не может — так он сказал… И выходил этот человек из дверей управления… Но куда же, куда пропал Арсенин? Неужели единственным воспоминанием о нем останется эта вот курага, которую он только что купил во Фруктовом пассаже?..