— Кабы насос поставить в колодец, — задумчиво сказал дипломатичный Никон, тот, что с бензопилой пришел.
— Не подымет воду, глубок колодец.
— Не подымет.
И Викентий сказал:
— Не подымет, глубок колодец.
Иван Данилыч опять выругался, он-де не пустит воду черпать. Вытащил из бревна топор и пошел обедать, хотя было еще рано для обеда. Председатель уехал, Никон ушел, а Викентий направился к реке купаться, но удочку захватил на всякий случай.
Удил он рыбу за рекой на песках. День будто вздыхал, изнемогая от жары. И взялся лещ. И потянул Викентий, или Викентия потянуло. Едва вытащил, кинул в ведро, руки трясутся. Какой лещ!
И трясущимися мокрыми руками он сунул в рот сигарету. Лещ был большой и буйный, он выхлестал из ведра всю воду. «Вот какие дела, — лихорадочно думал Викентий. — Я поймал большого леща. А он тут не один. Их тут целая стая. Поймаю еще одного, а может и двух».
Так ликовал Викентий, пока густой знакомый голос не произнес за его спиной насмешливые слова:
— Ну как дела, рыбак?
— Анюта? — удивился Викентий. Всадница раздвинула ивовые кусты и вышла на берег в салатовом купальнике. С растерянной улыбкой он смотрел на нее, а перед глазами у него все еще стоял буйный прекрасный лещ. Как он тащил его и как тот упирался. Какую рыбину он поймал!
Анюта положила транзисторный приемник на песок и взяла мощную рыбину своими смуглыми руками и опустила в воду, чтобы подышала рыбина. Сердце у Викентия остановилось, он побледнел. А она лукаво снизу вверх глянула на него.
— Сейчас отпущу.
Викентий застыл с недоверчивой улыбкой, лицо у него одеревенело.
— Отпускай, если хочешь.
— Отпущу, — повторила она и улыбнулась. «Не отпустит, — подумал он. — Это она шутит так».
Но, видно, пестровский леший толкнул ее под руку. Анюта вдруг ахнула, руки ее опустели, а сама она растерянно смотрела на рыбака.
— Ну вот, — сказал Викентий.
— Ты не подумай, что я нарочно.
Она взяла его за руку, что-то ласково забормотала, но Викентий не слушал, голос ее превратился в шепот листьев, в шуршание песчинок. Потом он услышал какое-то громкое гуканье, что-то тукало. «Да ведь это ее сердце так», — сообразил он.
— Ну и малахольный же ты парень, — вдруг рассмеялась Анюта. — Очухайся наконец. Его целуют, а он…
— А теперь я, — сказал Викентий.
Ее смущенный взгляд вернул его в обычный наш мир, где все может случиться и может ничего не случиться. Он притянул ее за плечи и заглянул в глаза, веселые и безмятежные…
Скоро стали говорить в деревне о Викентии да об Анюте, мол, гуляют они. Ходит Викентий к ней по вечерам пить чай, а иногда и ночевать остается.
И умолкли, потому что новый случай вышел, свинья, что ли, обварилась в чане с кипятком, на двенадцать пудов была свинья.
— Да как она? Какой леший ее туда посадил? — удивлялись бабы.
— А леший и сунул, — доказывал Иван Данилыч. — Не со зла, конечно, а с горя, что никто не верит в него.
То ли из-за этого случая, то ли из-за чего другого председателя Круглова освободили от должности. На его место пришел парнишка из местных, но с высшим специальным образованием. Когда он вошел в контору, подтянутый, в модном галстуке, какой-то весь сверхсовременный, Круглов показался всем таким замшелым архаизмом, что его даже стало жалко. «И как он до сих пор мог быть председателем? — подумали люди о Круглове. — Когда вон какие орлы выросли?»
Круглов занял новую должность, говорят, еще более почетную.
12
Хочется Викентию вспомнить кое-что, пока еще не поздно. Многое он уже забыл и забывает все больше. И вот он рассказывает Анюте. Она понимает, что надо ему выговориться, что каждый пустяк ему дорог, что душа его стыдлива и наивна.
Изба стояла в стороне от дороги, рассказывал Викентий, и во дворе росла травка, которую тут называют мурогом. И это было что-то вроде газона. Овцы щипали травку, а по вечерам приходила лошадь, и мурожок был всегда подстрижен, зелен и нежен.
Викентий знал, что у него есть отец, который на войне, но не представлял, какой он. Теперь Викентию кажется, что больше всего на свете он любил бабушку, потому что он и теперь видит ее отчетливо.
Вот зима. Половину избы занял ткацкий станок. Бабушка ткет. Вся изба содрогается от ударов. Ведь чем сильнее удар, тем плотнее полотно.
— Что ты будешь делать из полотна? — говорит он.
— А сошью тебе да дедушке по рубахе.
Он что-то должен вспомнить и что-то понять, чтобы стать человеком, толковал он Анюте. Для того и ездит сюда. Но не может ни вспомнить, ни понять…
Когда уже совсем темнело, из школы приходила мать. Викентий почти не видел ее тогда. У нее были черные волосы, круглое лицо и карие глаза. И она очень уставала.
Был кот. И с этим котом в долгие зимние вечера Викентий разговаривал, играл с ним часами, привязав к нитке бумажку.
— Мышь, — говорил, — на тебе мышь.
Что-то он оставил там драгоценное, без чего никак не может в этой жизни. Может, он оставил там любовь или нежность? Нет, не вспомнить ему. А если и вспомнит, то не удастся вырвать это оттуда.
Был душный летний день. Солнце стояло где-то над головой. Мир, в котором Викентий находился, состоял из двух частей — голубой и зеленой.
Он вышел за Зинкину избушку, где теперь жила бывшая побирашка Матрена. Ребенок помер у нее, едва родившись.
Дорога шла под уклон и уткнулась в пышные зеленые мхи. Босые ноги ступали будто по теплым подушкам. И сразу он увидел кустики голубики. Он набрал горсть ягод, подул на них, пересыпая с ладони на ладонь, чтобы выдуть соринки. Затем втиснул кисловатые ягоды в свой жадный рот. Потом спустился к ручью и пил, пока не заломило зубы. Вода пахла крапивой и смородиной. И много было комаров, рыжих, как ржавчина.
Кто-то пошевелился в кустах крапивы. Викентий так и обмер. Но это была птичка с желтым брюшком.
В те поры ему казалось, что мир состоит из кота, деревни да из дороги, что ведет к ручью, где рыжие муравьи да молчаливая шустрая птичка в зарослях крапивы, из голубого и зеленого.
Викентий рассказывал Анюте, а та покорно слушала, положив голову ему на плечо. Временами она теряла смысл его слов, начинала думать о своем детстве, слышала только его голос, доверчивый и какой-то беспомощный. «Господи, неужели он уедет? — думала она. — Не отпущу, не отдам никому. А как не отпустишь?»
Он помнит одну зиму, когда ему было совсем немного лет, и теперь все зимы похожи на ту зиму. Окна так замерзали, так обрастали льдом, что ничего не было видно в эти окна.
И вот взошло солнце Оно красненькое. Лучи его заиграли на стеклах, заросших льдом.
В избе холодно, валенки худые, старые. Сидит Викентий на лавке и смотрит, как живет, переливается солнечный свет в стекле. А бабушка садит в печь ковриги, большие серые хлеба, замешенные пополам с картошкой.
— Господи, благословеся, — шепчет она. Это для того, чтобы коврига не шмякнулась боком.
Но сначала истопили печь. Бабушка взяла помело, обмакнула его в воду и замела в печи. Помело от угольков занялось, она его скорей в воду. И запахло дымком и пихтой нагретой, потому что помело-то из пихты.
А ковриги лежат на доске, Викентий уж забыл, как она называется, лежат на длинном холщовом полотенце. Бабушка берет его, как-то поддергивает ловко — и коврига на лопате.
— Господи, благословеся, — бормочет она. И коврига улеглась с лопаты на горячие кирпичи.
— Отойди, ткну лопатой-то! — это она Викентию. — У меня ведь на затылке нет глаз.
А ему интересно и в печку заглянуть, как там шлепнется коврига, и как там в печке, в углу, мигают уголья. А бабушка расторопно садит хлеб в печь да еще ухитряется вытереть ему шершавым фартуком нос.
Ну вот и посадили хлеб в печь, заслонкой прикрыли. Бабушка с шестка и сажу куриным крылом смела, и мусор всякий. А он уж смотрит на кур в курятнике, что около печки. Вот видит, таракан старается выбраться из куриного жилища по жердочке. А рябая курица его тук-тук, и нет таракана.
Солнышко уж заиграло вовсю. Малюсенький кусочек окна совсем оттаял, и солнце уже не красное, а желтое, как летом. И протянулись через всю избу его желтые вожжи.
Окошко совсем оттаяло, теперь можно выглянуть и на улицу. А там белым-бело, все занесло за ночь. Смотрит Викентий, нет ли где сороки или вороны. А те и правда скачут на помойке.
Викентий уперся носом в стекло и замер надолго. Между тем дед ввалился в избу, весь продрогший.
— Где ты был, дедушка?
— Как где, в хлеву.
— Овцам давал?
— Овцам.
Он долго расстегивает крючки кафтана. А рука-то у него одна, да и та левая, — сущее наказанье. Потом на печь идет греться. Да, видно, кота придавил. Тот так проверещал, что у Викентия мороз по коже.
Солнце все ярче и ярче играет в избе. И запахом хлебным от ковриг из печи потянуло. Как вкусно.