Потом мы сидели рядом — других пассажиров пока не было, — непрестанно вертя головами и пытаясь разглядеть обе стороны этой незнакомой улицы сразу.
— Нет, это не Пятая авеню, это не может быть Пятая авеню, — сказал я полушутя-полусерьезно, а Кейт в ответ лишь ткнула пальцем в окошко: мимо нас промелькнул уличный фонарь — четыре горизонтальные полоски крашенного стекла, образующие нечто вроде мелкого ящика, и на ящике четко значилось: «5-я авеню».
Раздался негромкий удар гонга, и я заметил его источник: на Пятую авеню выкатилась легкая крытая повозка, окрашенная в темно-зеленый цвет. Почти сразу же она повернула вправо, пересекла тротуар и полоску заснеженного газона, и мы увидели кучера в профиль. Он носил густые усы, а на голове — темно-синюю фуражку с прямым, совершенно плоским козырьком. Сбоку повозки висел медный гонг, который мы уже слышали, и на зеленом ее борту блестели золотые буквы: «Больница св. Луки». Повозка вкатилась в полукруглый проезд и остановилась у незнакомого большого здания, выходящего одним длинным крылом на Пятьдесят пятую улицу; это и была больница. Странное зрелище — больница здесь, на Пятой авеню, и я подумал о больных, за которыми присматривают сестры в длинных юбках и бородатые доктора. Тихо, чтобы не привлечь внимания возницы, я поделился своими мыслями с Кейт, и она прошептала в ответ:
— Врачи и сестры, которые и слыхом не слыхивали о таких вещах, как пенициллин, антибиотики и сульфамиды…
Я не мог припомнить, касался ли этой темы Мартин Лестфогель; интересно все же, есть ли тут в больнице хотя бы анестезирующие средства?
В окне дома на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы я заметил вывеску: «Школа танцев Аллена Додсуорта», а затем мимо нас скользнули два старых знакомца. Первый на углу Пятьдесят второй улицы — один из вандербильтовских особняков. Вспомнилось, что когда-то, мальчишкой, я приехал в Нью-Йорк с отцом, и мы стояли и смотрели, как сносят этот особняк, чтобы освободить площадку для «Кроуэлл — Коллиер билдинг». тогда дом был старый, грязный, облезлый и обшарпанный; теперь он предстал перед нами юным, в сиянии чистого белого известняка, через улицу от него размещался «Католический сиротский дом призрения». Еще квартал — и мы встретили настоящего доброго друга. Приближаясь к нему, мы расцвели улыбками, и Кейт прошептала:
— Я так рада… Я просто счастлива видеть его.
Я кивнул:
— Ради одного того, что вот он цел и невредим, я почти готов обратиться в католичество…
Потому что он стоял там же, где всегда, — старый друг, славный серенький собор св. Патрика; он казался огромным, намного выше окружающих домов, но был точно таким же, как и сегодня, — нет, не совсем таким же, была какая-то разница… Какая? Я прижался лбом к стеклу, вывернул голову, глядя вверх, и понял, что два шпиля-близнеца — нет, не исчезли, конечно, но еще не построены.
Омнибус остановился, открылась дверь. Вошел человек, опустил монету в жестяную коробку и уселся на скамейку напротив, скользнув по нашим лицам равнодушным взглядом. Положил ногу на ногу и принялся смотреть в окно. Хлопнули вожжи, и мы снова тронулись в путь, — а я все следил за ним исподтишка и ощущал волнение, тревогу, почти испуг от первого своего по-настоящему близкого соседства с живым человеком 1882 года.
Пожалуй, обыкновенный этот человек, с которым я никогда больше не встречался, оказался в некотором роде самым сильным впечатлением моей жизни. Он сидел, рассеянно уставившись в окно, в странном своем черном котелке с высокой тульей, поношенном черном полупальто и зелено-белой полосатой рубашке без воротничка, но с бронзовой запонкой у ворота, — выглядел он лет на шестьдесят и был чисто выбрит. И я — это может прозвучать абсурдно, но я был зачарован цветом его лица: оно совершенно не походило на коричневато-белые лица со старинных фотографий. Вернее, тип лица оставался тем же, только волосы, вылезающие из-под загнутых полей котелка, оказались черными с сединой; глаза — голубыми, уши, нос и свежевыбритый подбородок — розовыми с мороза, а морщинистый лоб поражал своей бледностью. Ничего в нем не было особенного, и ехал он невеселый, усталый, скучающий. Но это был живой человек, внешне еще достаточно крепкий, полный сил и энергии, и ему, наверно, предстояли еще многие годы жизни. Я повернулся к Кейт и, почти касаясь губами ее уха, шепнул:
— Когда он был мальчишкой, в президентах ходил Эндрю Джексон. Господи, да у него на памяти годы, когда Соединенные Штаты были совершенно дикой, неисследованной территорией!
На углу Сорок девятой улицы мелькнула вывеска: «Пансион и школа для приходящих юных леди и джентльменов досточтимого Ч. Г. Гарднера с супругой». Потом мы проехали Сорок восьмую, и Кейт горячо прошептала:
— Вот, он, номер пять-восемь-десять! — Я ничего не понял, и она зашипела на меня: — Дом Кармоди!..
Я обернулся и увидел большой красивый особняк из бурого песчаника, с богато разукрашенной оградой. Небезынтересно бы узнать, находился ли в его стенах в ту минуту Эндрю Кармоди, который много лет спустя пустит себе пулю в сердце в городишке Джиллис, штат Монтана…
По мере нашего продвижения к центру города Пятая авеню становилась все более и более оживленной. Толпы народа сновали по тротуарам, пересекали мостовую. А я смотрел на них — сначала с трепетом, потом с восторгом: на бородатых, помахивающих тростями мужчин в блестящих шелковых цилиндрах, в меховых шапках вроде моей, в котелках с высокой тульей, как у пассажира напротив, или с низкой — это у молодежи. Почти все они ходили в длинных, до пят, пальто или шинелях, добрая половина мужчин носила пенсне, а когда те, что постарше, встречали знакомых, то неизменно подносили трость к полям цилиндра. Женщины носили шали или шляпы с шелковыми бантами, завязанными под подбородком, короткие приталенные зимние пальто с отрезными подолами, пелерины или заколотые брошью кашне; у некоторых были муфты или перчатки, и у всех без исключения — ботинки на пуговицах, мелькающие из-под длинных юбок.
Вот они, вот они — люди со старых, застывших гравюр, только… только теперь они двигались. Пальто и платья там, на тротуарах и на мостовой впереди и позади нас, сияли свежими вишневыми, зелеными, синими, густо-коричневыми, невыцветшими черными тонами, и длинные складки переливались светом и тенью. Кожаные и резиновые подметки оставляли следы в мокром снегу перекрестков, и облачка пара в холодном воздухе делали видимым дыхание каждого из этих людей. Сквозь вздрагивающие, дребезжащие стекла до нас долетали живые голоса; я услышал даже громкий девичий смех…
На протяжении двух кварталов к нам в омнибус сели пять-шесть пассажиров: мужчина при цилиндре и в пенсне, за ним еще несколько человек, а затем, у одной из сороковых улиц, вошла женщина и прошествовала вперед к кассе, махнув длинным подолом по нашим ногам. На ней была фетровая шляпка с цветочками, простое черное пальто, длинное светло-зеленое кашне, завязанное вокруг шеи, а из-под пальто выглядывал подол пурпурного платья. На вид я бы дал ей чуть больше тридцати, и по первому впечатлению, когда она прошла мимо нас, мне хотелось назвать ее красавицей. Но вот монета звякнула о дно коробки, женщина повернулась и села вблизи, перед нами. Теперь я разглядел ее лицо и поспешно отвел глаза, чтобы не оскорбить ее; лицо оказалось изрыто десятками оспин, и я сообразил, что оспа все еще оставалась распространенной болезнью. Другие пассажиры не удостоили женщину ни малейшим вниманием.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});