Пока Суламанидзе говорил следующие тосты, Сорокин поглядывал на Вяземского, тот ел, немного пил и щупал в карман жилета часы. Михаил Капитонович поймал взгляд своего товарища и, когда Суламанидзе долго и с наслаждением пил из стакана, понимающе кивнул Георгию.
– Давид, – сказал Сорокин, – этот тост я хочу вместе с Георгием поднять за твоё искусство. – Сорокин поднял на вилке кусочек действительно прекрасной колбасы и понюхал её. – Но, Давид, давай отпустим Гошу, он опаздывает на свидание с Натальей Алексеевной!
Суламанидзе поперхнулся, уставился круглыми глазами с выступившей слезой на Вяземского и произнёс:
– Вот это друг! Ему надо на свидание, а он промолчал! Настоящий друг! Бэги! Нельзя опаздывать, опоздать, в два места: к любимой женщине и на собственные похороны!
Вяземский с благодарностью посмотрел на Сорокина, обнял Суламанидзе и ушёл.
Суламанидзе восхищённо смотрел ему вслед, размахивал пустым стаканом и причмокивал губами.
– Я признаю только две прэданности в жизни – к любимой женщине и к родине!
Сорокину показалось, что Суламанидзе и слово «Женщина», и слово «Родина» сказал с большой буквы. Он тоже был в восхищении: от обоих своих друзей, он забыл про усталость, про Иванова и завтрашний разговор; он так давно не был в такой радости от общения с любимыми людьми, что это чувство захватило его всего. Но после слов Суламанидзе настроение спало и появилась грустная мысль: «А я кому предан? Я ни разу не вспомнил о родине и ничего не сделал, чтобы найти свою женщину». Мысль о том, что Элеонора жила здесь, а он перестал её искать ещё в Чите, мучила его весь день и не покидала до того момента, пока в контору не вошёл Давид.
– Михо́! Ты не представляешь, какой ты сказал тост!
Сорокин вдруг почувствовал шлепок по плечу и вздрогнул. Он задумался, ему показалось, что с момента ухода Вяземского прошла уйма времени, он мотнул головой.
– Ты сказал, что я, князь Суламанидзе, Давид, сын Нугзара и внук Давида, своими руками сделал это искусство! Что я что-то умею делать! Ты сам не понимаешь, что ты сказал! Ты не знаешь, чего мне это стоило! Как долго я к этому шёл! – Он взял две оставшиеся на столе колбаски, разорвал их и поднял в кулаках. – Ты не представляешь, с чего я начинал! Я что-то умею делать! – победно повторил он, вскочил и, держа поднятые колбаски, стал делать руками и ногами немыслимые рывки и прыжки. – Тра-та-та, та-та-та! Та! – Он рычал и плясал. – Тра-та-та, та-та-та! Та!
Слова Суламанидзе перед тем, как он заплясал, опять задели Михаила Капитоновича – он смотрел на товарища и думал: «А я что умею делать? Что я умею делать? Меня ведь об этом вчера спрашивал Иванов!» И как вчера перед Ивановым, Сорокин почувствовал себя жалким – сейчас перед своим другом Давидом.
– Наверное, это виглядит странно, что я радуюсь, что что-то делаю своими руками, нас не для этого растили. Наш род бедный, и у нас не такие болшие стада баранов, но гордый, и, если бы мой отец и дэд узнали, что я научился не врага, а бика убивать одним ударом, не просто так, чтобы показать, какой я сильный, а чтобы жить… Если бы они узнали, что я сам мочу синю́гу, рублю фарш и наталкиваю его не для того, чтобы на поляне над рэкой, под высокой горой, на краю глубокого ущелья угостить дорогих друзей, а чтобы продать на Южном рынке, они бы перестали мэня уважать. И мне никогда бы не досталась шкура барса, которого в горах убил мой прадед. А это моя самая заветная мечта – стать ве́пхвис тхаоса́ни! Знаешь, кто такие – ве́пхвис тхаоса́ни?
Сорокин помотал головой.
– Это по-грузински – тот, кто имеет право носить шкуру барса, это рыцар, это слуга Его Величества… – Богатырь? Витязь?
– Вот! Ты правилно сказал – это витяз, я всегда мечтал охранять Его Величество и быть витязем, который имеет право носить шкуру барса. У нас, у грузинов, есть такой поэт – Шота Руставели, он написал большое стихотворение… – Поэму!
– Да, поэму, она называется «Вепхвис тхаосани»! Это о витязях, которые имеют право носить шкуру барса, это их отличие, их орден, их звезда! Барс! Как это красиво! А я мочу синюгу и рублю фарш, и слава Богу, что мои предки не дожили до этого врэмэни! Давай выпьем и ещё раз вспомним наших прэдков, наших родителей…
«Давид – барс! Нет, Давид – витязь в шкуре барса! А что, ему бы пошло!» – проскочило в голове Сорокина.
– А что за грусть на твоем челе, почему? Что за мысль гложэт тебя?
Сорокин взял стакан, выпил его до дна и рассказал Суламанидзе всё, что с ним произошло с того самого момента, когда они со Штином не вернулись к Румянцеву.
– И что, завтра у тэбя такой важный разговор с таким важным чэловеком? – Суламанидзе выслушал весь его длинный рассказ не перебивая. – А я пришёл, и ты, вместо того чтобы спать, сидишь со мной до половины ночи?
Сорокин улыбнулся.
– Михо́! Ты давай ложись, толко выпьем с тобой ещё по стаканчику?
Утром Сорокин проснулся оттого, что рядом бушевал храп. Он открыл глаза и сразу понял, что больше не заснёт. Вдоль стены стояли стулья, на них на спине с запрокинутой головой лежал Давид Суламанидзе, и басы его храпа вполне соответствовали его богатырскому росту и сложению. Ещё Сорокин понял, что, если он сейчас подложит под голову Давиду что-то мягкое, хотя бы свой пиджак, тот не проснётся.
Он глянул в окно, на улице было серо, за окном на ветру маялась высокая ржавая трава, и весь вид был серый, ржавый и очень мрачный. Он понял, что на улице холодно и промозгло, и посмотрел сначала на пиджак, а потом на прорезиненный плащ и поёжился. Он снял пиджак со спинки стула, свернул его и приподнял голову Суламанидзе. Тот пустил последнюю фистулу, смолк, открыл глаза, посмотрел на Сорокина, улыбнулся и подмигнул ему, потом вдруг погрозил пальцем и повернулся, как на строевом плацу, всем большим телом на бок лицом к стене. Сорокин на цыпочках подошёл к столу. В конторе было темно, темнее, чем на улице, Михаил Капитонович зажёг лампу и обнаружил под ней лист бумаги, на котором было что-то написано. Он прочитал:
«Дорогой Михо! Я вчера пришёл, как татарский гость. Испортил все ваши планы. Тебе сегодня встречаться с важным человеком, а сейчас ты наверняка чувствуешь себя неважно. Я варил грузинский суп – хаш, всью ночь, он в каструле, завернут в мою шинель на полу в углу. Его надо кушят с чесноком, но тебе нельзя, будет пахнуть, и випить тебе тоже нельзя. Но ты его кушяй, сколко можешь, он помогает для похмелья, накроши белый хлеб и соль! Он поможет. Я буду спать и ждать Гоги, сегодня я не работаю.
Твой Давид Суламанидзе».Розыск. Первая ошибка следователя Иванова
Сорокин подошёл к полицейскому солдату около рогатки и сказал: «Иванов». «Иванофу?» – переспросил тот, махнул, как позавчера, рукой в сторону тюрьмы и открыл ворота.
Солдат снова показался Сорокину знакомым.
Иванов сидел в накинутом на плечи пальто.
– Проходите! – сказал он и внимательно посмотрел на Михаила Капитоновича. – Садитесь!
Он долго молчал, перебирал на столе бумаги, но Михаил Капитонович видел, что он их смотрит невнимательно. Наконец Иванов поднял голову и произнес:
– Вот что, Михаил Капитонович, в будущем я ничего не захочу понимать, в смысле объяснений, какие бы у вас ни были причины – с похмелья лучше оставайтесь дома! Вам понятно?
Сорокин чувствовал себя неловко, но он ничего и не собирался объяснять.
– Вижу, купили пальто! Это хорошо! – Иванов тяжело вздохнул. – Во рту сухо?
Сорокин кивнул.
– Выпейте чаю. Нам через полтора часа надо быть у вашего журналиста…
– Почему моего? – спросил Сорокин.
– Вы же с ним знакомы, не я! Он примет нас в своей редакции на Биржевой, здесь недалеко. Вы город немного изучили за это время?
– За какое, за эти два дня?
– Нет, нездоровый вы человек! Вы в Харбине́ сколько времени, год? Полтора?
– Полтора!
– Неужели же всё это время вы провели в этом китайском Фуцзядяне?
Сорокин молчал.
– Ладно. Имейте в виду, что, если вы хотите работать со мной, город вам надо будет изучить! В деталях! Мёртвых не боитесь? Вот, посмотрите! – сказал Иванов и кинул перед Сорокиным на стол фотографию.
Сорокин взял её и со страхом посмотрел, сначала на Иванова, потом на снимок, почему-то он испугался, что на фото может оказаться Элеонора, и тут же подумал, что этого не должно быть. На снимке было снятое крупным планом лицо девушки с растрёпанными волосами, чуть приоткрытыми глазами и разлепленными губами.
– Это Екатерина Григорьева. Судя по следам разложения, она пролежала там, где мы её нашли, несколько недель, она уже подопрела, и её погрызли крысы.
Сорокин видел много мёртвых, разных: разложившихся или почти разложившихся, разорванных снарядами, раздавленных повозками и пушечными колёсами, повешенных, расстрелянных, но эта фотография вызвала в нём позыв к тошноте. Иванов увидел его состояние, забрал фото и сказал: