о войнах, о завоеваниях, о самоотверженных людях, а Костя всего этого терпеть не мог. Быстрый ум его решительно не хотел действовать, когда дело доходило до кровопролитий, начатых из-за пустяков, или до героев, погибающих за идеи, самим им непонятные.
Мы учились вместе, и помню я, какого страшного труда стоило мне вбить в его память те события и идеи, которые были так антипатичны его натуре. К этому было одно средство: увлечь его воображение каким-нибудь грандиозным эпизодом.
Чтоб Костя знал что-нибудь о крестовых походах, мне надобно было вылезать из кожи, придумывая ему разные занимательные сцены. Надобно было ему описывать Иерусалим под знойным небом, над глубоким оврагом. Надобно было описывать ему крестоносцев, закованных в железо, их лошадей, покрытых золотыми коврами, монахов с выбритыми головами, пилигримов с высокими палками.
Эта поэтически, соразмерно развитая натура терпеть не могла умозрений и соображений, все идеи Кости высказывались так красиво, так пластично, что с них можно было писать картины.
К счастию бедного Кости, а особенно к моему счастию, мы и полугода не провели под кровом почтенного Шарле. Нам пришла очередь поступить в казенное заведение и, благодаря порядочным нашим способностям и предварительному приготовлению, мы поступили с ним в один из высших классов. Я совершенно отдохнул, — все, что во мне есть порядочного, приписываю я благодетельному влиянию нашего на диво устроенного публичного воспитания. И Косте было не в пример лучше, чем у Шарле: попечительное начальство сразу разгадало хорошую сторону его характера и понемногу, тихо старалось искоренять следы бестолкового эмилевского воспитания и того ожесточения, которое по милости Шарле, зародилось в детской душе моего товарища. К несчастию, время пребывания нашего в казенном заведении тоже было весьма непродолжительно.
Однако пора оставить рассказ о моих школьных воспоминаниях. Костя в то время был для меня всем в жизни, я был привязан к нему до безумия; до сих пор, из всех моих воспоминаний, воспоминание о нем сохраняется во мне с некоторою свежестью, — все же остальное, и старая моя любовь, и даже старые глупости мои, давно не шевелят меня ни на сколько. Поэтому сегодняшнее многословие мое простительно. Костя и семейство его разыграли важную роль в моей жизни: его роль была прекрасна, семейство же исполнило свое дело, как следует всякому семейству.
ВЕЧЕР ТРЕТИЙ
— Основываясь на старом правиле, — начал он, — потребна любовь для моего рассказа.
— Можно и без нее, — отвечал я. — Если б вы были влюблены в китайскую императрицу или по крайней мере в св. Розалию, я бы послушал, а без этого...
— То есть вы боитесь общих мест. К полному моему удовольствию любовь моя была так бестолкова, окончилась так оригинально, что я смело ввожу ее в историю моей жизни.
У Кости была прехорошенькая сестра, старше его годом. Он любил ее с неограниченным фанатизмом, прежде ездил регулярно к ней в пансион, а потом переписывался с нею и был аккуратен в переписке.
Видно, в крови у всех Надежиных был беспокойный, неуживчивый элемент; Костина сестра, так же как и он, не уживалась в институте, с тою только разницею, что менее враждовала, а больше тосковала. Беспрестанно просила она отца взять ее к себе в деревню, но старому генералу не до того было.
Должно быть, русское уединение особенно вредно перед другими: чуть человек засядет в деревню, как начинает или глупить, или пакостить. Отец Веры Николаевны начал свое сельское поприще тем, что связался с бедной, но зубастой помещицей, и после короткой связи сочетался с нею «законным», следуя солдатскому выражению.
Брак этот поссорил отставного спартанца со всеми соседями. Видно, что новая его супруга была всем не по нутру: гостеприимный дом генерала опустел совершенно. Сам он сделался грустнее и слепее, дряхлел не по дням, а по часам. О дочери его воспитательницы ее относились так невыгодно, что он наконец послушался ее просьбы и взял ее в деревню с уверенностью, что берет себе в дом не дочь, а дьяволенка.
Костя горевал о сестре, однако скоро утешился. Письма ее из деревни только и говорили о том, как она счастлива, как ей было весело жить в тишине, на воздухе, с страстно любимым отцом. О мачехе отзывалась Веринька с величайшими похвалами и помирила ее не только что с Костей, но даже со всеми соседями.
Никогда юная невинность не писала своей подруге о красоте своего возлюбленного в таких страстных выражениях, в каких Вера Николаевна постоянно упоминала о старике-отце. Он был для нее всем — божеством, другом; она слепо повиновалась ему, зорко следила за каждым его шагом. Седые его волосы, высокий рост, редкие минуты веселости, — все это возбуждало страстное обожание в молодой девушке. Между стариками есть такие привилегированные натуры: при всем своем эгоизме, при всей своей слабости, старики эти способны возбуждать любовь во всех женщинах, начиная от дочери до последней кухарки.
Мне, однако, не верилось, чтоб молодая девушка была точно так счастлива, как писала она брату. Она жила в семействе, этого для меня было достаточно; все семейства, думал я, похожи на то, в котором я вырос. Вера Николаевна была страдалица, иначе я ее не воображал.
О деревенской жизни думал я с пошлым пренебрежением пустейшего из столичных франтов. Обыкновенно души сосредоточенные и огорченные с увлечением предаются мечтам о природе, об уединении, — этого со мною, однако, не было. Деревня представлялась мне пустым, широким полем, с обрушившимися канавами, с желтой слякотью, под вечно серым небом, под неперестающим никогда дождичком. На одном конце поля необходимо торчал лес, похожий на кустарник, на другом разбросано было с десяток серых изб. Если я представлял себе Вериньку, воображение рисовало ее не иначе, как на этом грустном, желтоватом фоне, и в грудь мою пробиралось чувство нежное, но совершенно соответствующее описанному мною ландшафту.
Я ни разу не видал ее и потому ждал с нетерпением портрета, обещанного ею брату. Согласитесь, что как бы хитро ни был воспитан человек, нельзя ему влюбиться в женщину, не видя ее изображения. Мне было девятнадцать лет, я жестоко был настроен ко всему ненатуральному; но всему же есть свои границы. Наконец, пришел портрет, я был в восторге, влюбился окончательно и беспрестанно говорил с Костею о его сестре.
Костя, однако, не восхищался портретом любимой сестры. От его проницательного взгляда не скрылось чуть-чуть тоскливое выражение личика хорошенькой девушки. Еще более стал он беспокоиться, заметив, что выражение лица дано