меня, — любовался рощею, которой листья, красные, желтые, зеленоватые, были похожи на цветы. Солнце грело не на шутку, будто спохватясь, что на дворе уже осень и что оно решительно бесполезно, как для озими, так и для ярового.
В это время заметил я шагах в двадцати около нас старика и девушку, которые с трудом взбирались на пологую верхушку холма. По описанию, по портрету и по военному сюртуку старика я тотчас догадался, что это был Костин отец с избранною моего сердца, с таинственною Верою Николаевною. Не желая пугать их неожиданным появлением, я прилег около Кости и наблюдал за ними, закрывшись кустом обсыпавшегося лозника.
Генерала Надежина воображал я себе старым, суровым гроньяром[104], из той породы, которая так мила в романах и на сцене и так нестерпима в настоящей жизни. Однако ожидания мои не сбылись: с виду генерал казался самым тихим, безответным старичком. Можно было догадываться, что когда-то стан его был высок, но в настоящее время он так сгорбился, что казался и слабым и жиденьким. Зато трудно было представить себе физиономию более привлекательную: все лицо старичка дышало добротою, немножко насмешливою, немножко ленивою, очень слабою, самою стариковскою. Маленькие глаза его глядели приветливо и немного робко, во все стороны; совершенно седые волосы придавали его лицу еще более почтенный вид. Он с осторожностию и самою изящною вежливостию опирался на хорошенькую ручку своей Антигоны[105].
Я забыл и старика, и Костю, и красоту ландшафта, раз посмотревши на знакомые уже мне черты Веры Николаевны. До сих пор не встречал я ни одной женщины, которая бы красотою или хотя грациею равнялась с этой «барышнею», воспитанною в каком-то заведении, проживающею свой век в глуши, чуть не в Саратове. А вы знаете, что вкус мой недурен и, главное, беспристрастен.
Вы человек не сантиментальный, а потому не найдете странным, если я сравню Вериньку с отличнейшею арабскою лошадью. Лучшего сравнения я не знаю, в нем и жизнь, и красота, и энергия. Каждое движение Вериньки говорило про жизнь, про смелую ее душу: она, казалось, жила скачками, деятельность и быстрота слышались в каждом ее слове. Надобно было видеть, с какою заботливрстию вела она слабого старика: но легко было приметить, что ей не по душе была такая прогулка, ей бы хотелось взять отца на руки, носить его по саду и по роще, шуметь с ним, смешить его, бегать и болтать с ним без умолку.
А все-таки портрет говорил правду: в короткие минуты моего наблюдения я четыре раза заметил в голубых глазах Вериньки невыносимо грустный, непостижимый отблеск сосредоточенного уныния...
— Помучила ж ты меня, ветреница, — ласково говорил генерал, — вот тебе и пошли навстречу, а, я чай, сорванец наш уже дома.
— Ну, так марш домой! — послышался звонкой голос Вериньки, — давайте, сбежим ли мы с горы?
Движение ее было так выразительно, что мне показалось, будто бы она отбежала на полдороги.
— Стой, стой, экой скакун! — и генерал придержал ее за руку, — я совсем измучился... не прежние времена.
Дочь посадила старика на камень и ласково прижалась к нему.
— Вы же виноваты, а не я, — тихо сказала она, — заслушалась я вас и вон куда мы забрели...
Глаза старика весело блеснули, и стан его выпрямился.
— Ну, на чем же я остановился! — спросил он, что-то припоминая. Вера Николаевна смешалась.
— Около Дрездена...[106] — сказала она, но отец уже продолжал свою речь.
— Так вот эти дураки австрийцы и ждали кирасир, а ров у них был под боком. Такой туман уж на них нашел, и забыли, что весь порох дождем смочило. Я с батареей стоял у края оврага, вижу, наскочила конница, австрийцы чик-чик, да и только... хоть бы одно ружье выстрелило... Страшно было посмотреть, как начали топтать их французы. Все шестнадцать батальонов перепутались, натыкались один на другой, бросали ружья, падали в ров, а помощи нельзя было подать: обходить надо было версты три...
Надобно было видеть, с какой любовью слушала молодая девушка историю кровопролития, которое, по всей вероятности, интересовало ее столько же, сколько меня перевороты в японской империи. Но генерал увлекся своим рассказом, голос его становился громче и громче, и когда дело дошло до бедствий его батареи, он встал с камня и бодро пошел к дому, чуть-чуть опираясь на хорошенькую свою спутницу.
Тогда я разбудил моего товарища, дал ему оправиться, и мы пошли догонять старика. Свидание было самое радостное: что-то вроде слезы блеснуло на маленьких глазах генерала. Он принял меня радушно, благодарил за дружбу к его сыну и по врожденной своей ворчливости тут же побранил Костю.
— Коли хочешь пешком ходить, — сказал он насчет нашего последнего странствия, — незачем было за лошадьми посылать. А то поднял с утра весь дом на ноги: шум, беспорядок... Да и что за нетерпение такое?..
Вера Николаевна шутя обратилась к отцу:
— Пусть себе ходят, надо им привыкать, — сказала она. — Нечего баловать этого шалуна, ведь и вы ходили на своем веку.
Старик успокоился и ласково поглядел на сына, которому уже тяжела становилась нотация.
— Экая спартанка! — закричал Костя, до сих пор не выпускавший сестру из своих рук, и стал целовать ее изо всей силы.
Я мало видел сцен милее свидания этих двух детей, без памяти влюбленных друг в друга. Они поминутно затрогивали один другого, хохотали, пели, болтали такой вздор, что я не мог понять ни одного слова... Эти два живые, грациозные, взбалмошные существа так подходили одно к другому, были так милы, что старик нежился, глядя на них.
— Кстати, — сказал Костя, обращаясь к сестре с важным видом, — я хочу тебя поисповедывать немножко.
Вера Николаевна звонко захохотала и посмотрела брату в глаза. — Еще надуйся, еще серьезнее... — промолвила она, поцеловала Костю, снова рассмеялась, толкнула его и сама отскочила в сторону. Костя бросился за нею, в две секунды они отбежали от нас далеко... потом сделали крутой поворот и снова подбежали к нам. Веринька, вся запыхавшись, прибежала первая и взяла отца под руку. Опять оттенок тоски промелькнул в ее глазах и опять все исчезло.
— А вот и Марья Ивановна, — проговорил генерал, обратясь ко мне.
Прямо на нас двигалась натянутая фигура высокой, худощавой женщины, одетой с несообразным великолепием и с великим безвкусием. Только безвкусие это возбуждало не смех, а