Но разве может когда-нибудь исцелиться отец, видевший чудовищную гибель сына?
Синьор Антонио обвел взглядом священников. Взглянул на Виталя, затем на меня. Посмотрел на своего сына, Никколо.
— Не забывайте о моей раненой душе, — прошептал он. — Потому что я и сам очень любил юного Лионелло. Он был моим близким другом, Никколо, таким же, как Виталь для тебя. Он был моим наставником, когда у учителя кончалось терпение возиться со мной. Это с Лионелло мы вместе сочиняли стихи за столом в таверне. Лионелло играл на лютне, как и ты, Тоби, а я видел, как его руки отрубили и бросили псам, словно падаль, а его тело рвали на части, пока не вырвали в итоге глаза.
— Лучше бы он умер, несчастная душа, — проговорил отец Пьеро. — Пусть Господь простит тех, кто сотворил с ним такое.
— Да, пусть Господь их простит. Ибо я не знаю, сможет ли их простить Джованни, смогу ли их простить я.
Джованни же жил в этом доме, словно призрак. Не тот призрак, который разбивает о стены бутылки и грохочет дверьми, не тот, который швыряется чернильницами и катает по погребу бочки. Он жил так, как будто у него не осталось души. Как будто внутри его поселилась пустота, а я-то с утра до ночи толковал ему о лучших временах, о будущем благополучии, о том, что он, может быть, даже женится снова, поскольку жена его умерла несколькими годами раньше, что у него, может быть, будет другой сын.
Антонио умолк и покачал головой.
— Наверное, я зря об этом заговаривал. Вероятно, мои слова задели его сильнее, чем я предполагал. Но только он с тех пор держал все свои самые дорогие книги и немногие ценности при себе, никогда не заходил в библиотеку, никогда не чувствовал себя непринужденно рядом со мной. Наконец я оставил мысль вернуть его к жизни, уже не надеялся, что он почувствует себя здесь как дома, и я переехал к себе, хотя и навещал Джованни как можно чаще. Из всех возможных мест в доме я каждый раз заставал его в погребе, откуда он отказывался выходить, пока не убедится, что я пришел совершенно один. Слуги говорили, что он спрятал в подвале все свои главные сокровища и некоторые самые ценные книги.
Джованни был конченым человеком. Ученый в нем погиб. Воспоминания стали для него слишком болезненными. Настоящего для него не существовало.
А затем наступила Страстная неделя, как это бывает каждый год, и все иудеи в городе, как и обычно, сидели, запершись, по домам, подчиняясь требованиям закона. И разного рода мерзавцы, дураки, быдло, как и всегда, распаленные жаркими великопостными проповедями, закидывали камнями дома иудеев, проклиная их за убийство нашего Господа Иисуса Христа.
Я был уверен, что все это никак не коснется Джованни, ведь он жил в моем доме, мне и в голову не приходило, что он может хоть как-то пострадать, однако в Страстную пятницу за мной прибежали слуги. Толпа напала на дом, и Джованни вышел им навстречу, обливаясь слезами, завывая от бешенства, швыряясь камнями, потому что они швыряли камни в него.
Мои стражники пытались положить конец побоищу. Я же сумел увести Джованни в дом.
Однако его отчаянный поступок разжег настоящий бунт. Уже сотни человек осаждали дом, колотили по стенам, грозили разнести его по кирпичику.
В этом доме множество укромных мест: за стенными панелями, под лестницами — тайники можно искать годами и не найти. Но самый надежный тайник находится в погребе, под каменными плитами посреди подвала.
Я, собрав все силы, тащил туда Джованни. «Ты должен спрятаться, — втолковывал я, — чтобы мы могли разогнать толпу».
Он был весь в крови, раны на голове и лице все еще кровоточили. Наверное, он не понимал меня. Я поднял плиты, скрывающие тайник в полу, и заставил Джованни спуститься в яму, грубо, отчаянно настаивая, чтобы он сидел там, пока не минует опасность. Скорее всего, он не понимал, что вообще происходит. Он сопротивлялся как безумный. В итоге я сильно ударил его, и он затих. Он, словно дитя, улегся на бок, поджав колени и прикрыв рукой лицо.
Тогда я и увидел, что он успел перенести в этот тайник все свои сокровища, и подумал тогда, что это очень кстати, потому что мерзавцы с улицы вот-вот ворвутся в дом.
Джованни весь дрожал и стонал, когда я задвигал на место каменные плиты.
Окна в доме поразбивали, в дверь то и дело колотили каким-то тараном.
Наконец, вооружившись чем было возможно, я вышел в окружении слуг. Открыл дверь и объявил толпе, что того иудея, какого они ищут, здесь нет. И я позволил зачинщикам войти в дом и убедиться самим.
Но я пригрозил им со всей яростью, на какую был способен, что их постигнет кара, если они причинят хоть какой-то ущерб моей собственности. А мои слуги и стражники внимательно следили за этими людьми, пока они ходили по парадным залам, спускались в подвал, поднимались в спальни, пока наконец они не вышли на улицу, присмиревшие. Никто из них не стал подниматься на верхний этаж. Они не увидели ни синагоги, ни священных книг. Эти люди жаждали только крови. Они хотели найти иудея, который дал им отпор, который сопротивлялся, но его-то они так и не нашли.
Дому больше ничто не угрожало, и я спустился в подвал. Поднял плиты, спеша освободить друга, успокоить его, но как выдумаете, что я обнаружил?
— Он был мертв, — проговорил едва слышно отец Пьеро.
Синьор Антонио кивнул. Затем снова отвернулся в сторону, как будто бы мечтал сейчас только об одном: остаться одному и не завершать свой рассказ.
— Это я его убил? — спросил он. — Или же он умер от ударов, нанесенных другими? Откуда мне было знать. Я знал лишь то, что он умер. Его страдания закончились. И в тот миг я просто поставил плиты на место.
Ночью явилась новая толпа, дом снова оказался в осаде. Но я, уходя, надежно запер его, и когда негодяи поняли, что в окнах нет света, они в итоге убрались восвояси.
В понедельник после Пасхи пришли солдаты. Правда ли, что известный мне иудей нападал на христиан на Страстной неделе, когда евреям запрещено появляться на улицах?
Я дал им обычный уклончивый ответ. Откуда же мне знать? «Здесь больше нет никакого иудея. Если хотите, можете обыскать дом». Солдаты обыскали дом. «Он сбежал», — настаивал я. И вскоре они ушли. Однако они еще не раз возвращались, задавая все тот же вопрос.
Я был вне себя от горя и раскаяния. Чем дольше я размышлял о случившемся, тем сильнее проклинал себя за грубое обращение с Джованни, ведь я силой затащил его в подвал, я ударил его, заставляя лежать тихо. Мне была невыносима мысль о совершенном поступке, невыносима боль, какую я ощущал, вспоминая о случившемся. И, охваченный тоской, я еще смел обвинять Джованни. Я посмел обвинить его в том, что не сумел его защитить, не исцелил его. Я смел проклинать его за ту горечь, какую испытывал сам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});