20
Тяжела стала лестница для Викентия Александровича. Как с грузом, поднялся наверх. Монетки–рыбки мелькнули в аквариуме и исчезли в траве. Так бы вот и ему, Викентию Александровичу. В траву. Постоял возле аквариума, погладил стекло, холодное, отпотевшее. «Камера, — подумалось. — Так и камера из четырех стен…» Отшатнулся, вошел в номер, в их номер. Сидели уже за столом Иван Евграфович и Дужин. Они смотрели на него. Молчали. Трубышев прошел к столу, сел. Потащил трубку из кармана, снова сунул ее в карман. Ухватил бутылку, налил портвейну. И отодвинул стакан. Взял вилку, ткнул в кусок осетрины, а есть не стал. — Вощинина зарезали. Дужин как–то странно поглядел на трактирщика. Тот погладил лоб ладошкой, точно проверял, нет ли жара у него. — На Овражьей улице, — продолжал быстро Викентий Александрович. — Не тот ли Сынок? — вдруг обернулся он к Дужину. — Уж не приказание ли отдал… — Не отдавал я приказов. Не судья, — хмуро бросил Егор Матвеевич. — Не Окружной суд… А дело было… Он покосился на Ивана Евграфовича, тот втянул ноздрями воздух. Хотел сказать, наверное, что опять тянет в отдушину вонью с кухни. Покряхтел, пожевал привычно сыр. Только сыр и ел Пастырев — имея нездоровые кишки. Сыр, да молоко, да теплый творог. — Был у меня Сынок, — проговорил негромко Егор Матвеевич. — Вчера еще. Сказал, что пришил твоего счетовода. Хотел поговорить, а тот закричал. Стал рыпаться. Ну, а Сынок терпеть не может… Случайно все вышло. Точно накаркали мы… Но, может, и по делу. Сам же ботал, что завалится в другом городе, попалит нас всех сразу… — Черт знает что, — пробормотал Трубышев. Вот теперь он выпил стакан вина, пожевал рыбы. Может, это, и верно, к лучшему. В коридоре кто–то прошел, и они привычно все насторожились, повернулись к дверям. Всегда они в тревоге. До коих так будет? — Наше дело тут маленькое, — наконец вымолвил Пастырев, — пусть Сынок и отвечает. — Конечно, — обрадовался Викентий Александрович. — Все это нас не касается. Все это мимо нас… Мы приговор не выносили… Он вдруг ощутил прилив аппетита, зажевал осетрину. Те двое тоже приободрились. Вот чему–то рассмеялся Егор Матвеевич, потянулся за портсигаром. Иван Евграфович стал рассказывать о вчерашнем вечере в «Хуторке», о том, как с ножом бросился мужик на какую–то свою сожительницу. Будто бы эта сожительница здесь, в трактире, укрылась в темном углу с каким–то посетителем, обнимались и, может, еще черт знает что там… Иван Евграфович пошлепал ладошкой по лбу. — Закроют мое заведение, чего доброго, за такие скандалы. И так власти десять тысяч рублей в год уравнительного налога берут. Разузнают о скандалах — еще столько же прибавят. Тут сразу караул закричишь… — Да и все–то нам надо бы закрывать, — проговорил тут вдруг Викентий Александрович. — Хватит… Чувствую, что потянулся к нам розыск, что начинают искать. Неспроста взяли Миловидова. Теперь вот Вощинин… — Ну, Миловидову сказать нечего, — успокоил его снова Пастырев. — Помолчит. Говорить ему нечего, — повторил он в раздумье, но голос был неуверенный и тихий. И, глянув в его бегающие глазки, опустил Викентий Александрович вилку, снова пропало желание жевать эту подсоленую осетрину. Нет, покоя не было. Была тревога. Как червячок какой–то сидел там, в душе, и точил, точил, и сукровица, черная и густая, замазывала сердце Викентию Александровичу, и он ощутил в нем тягучую и медленную боль. Погладил грудь, усмехнулся: — Нервничать мы стали, это уже плохо. Может, и правда, разойдемся и больше не будем встречаться… Так легче… Пусть ищут. Дужин вздохнул, проговорил с каким–то раздражением: — Значит, я зря шарился возле склада. Вагоны стоят с мукой, с размола пришли из Рыбинска. Можно было бы мешков десять убрать. Склад в стороне. А стрелок сменяется через восемь часов. Есть один мне знакомый. Поговорил я с ним. Пообещал ему денег… Чесал долго затылок. Ну, пьяница мужик… Раз пьяница, деньги манят. Согласился пропустить моих ребят. Десяток уведем и скроем… Не заметят. А то жаль дивиденды терять. Он как–то просительно оглядел обоих. Иван Евграфович вздохнул, не ответил. Викентий Александрович строго и нехотя сказал: — В помощники уголовный мир берем? Это уже пахнет статьями, Егор Матвеевич. — От нас давно статьями пахнет, — прорычал злобно Дужин. — Или не кумекаешь, Викентий? Трубышев вздрогнул даже, он встал, подошел к двери. Выглянул в коридор — там возле аквариума стоял, покачиваясь, какой–то мужчина и напевал. Закрыв дверь, Трубышев прислонился к стене. — Уж не подслушивал ли? Трактирщик просеменил быстро, тоже выглянул. Покачал головой, засмеялся: — Чудится тебе, Викентий. Это же мужик из конторы Льноснаба. Каждый вечер болтается сюда. По–моему, растратчик… — Какой ты стал боязливый, — вдруг угрюмо сказал Дужин Трубышеву. — Что же так–то опасаться. За Вощинина мы не в ответе. А с мукой провернут ребята. Опять же не наше будет дело, предупрежу… Трубышев сел за стол. Он потянулся в карман, вынул колоду карт. — Не сыграть ли партию? Трактирщик покачал головой. Дужин тоже буркнул: — Не до карт, Викентий… Может, вниз, посидим? Теперь злобно засмеялся Трубышев: — Вот–вот, только сейчас все втроем… Они переглянулись, и каждый в чужом взгляде увидел тревогу и ту тоску, которую видел Трубышев в глазах Вощинина на вокзале.
21
Отпевали Вощинина в церкви. Церковь в эти годы для Викентия Александровича стала вроде некоего островка той старой и доброй для него царской России, не смытого половодьем пролетарской революции. В серебряных окладах образов, в «житиях» святых, в кольчужном блеске рясы священника, в трепете свечных огней, в угаре расплавленного воска и ладана, в сказочных отголосках под бездонной пропастью купола, в гулком до дрожи в сердце ударе колокола где–то в небе, подобном близкому грому, в тихих вздохах, в шарканье ног, в скорбных выкриках и торопливых взмахах рук богомольцев — находил он истинное успокоение и радость. И сам крестился истово, и отбивал поклоны, как рубил дрова топором, и с содроганием и сладостью в сердце шел к висящему на груди священника, как старинный меч, широкому и медному кресту с серебряной рукоятью, и прикладывался к нему, не зная брезгливости, а лишь обжигаясь об него… У гроба Вощинина ему стало жутко в этом синем ладанном чаду. Стоя за спинами сослуживцев, прислушиваясь к невнятному бормотанью священника, клокочущему плачу матери Вощинина, он все порывался отступить спиной назад, выбежать вдруг на паперть, где нищенки и калеки, как императорская охрана церковных врат. А ноги пристыли к камню пола, и стоял, вздыхая, покрываясь липкой испариной и не смея протереть лицо и шею платком или шарфом. Потом вместе со всеми шел узкими тропами вдоль засыпанных снегом крестов и оград кладбища, слушал поспешные речи, — набрав земли со снегом, не решился бросить в гулкую пустоту ямы и, разжав незаметно кулак, выбрался из толпы. Идя затоптанной тропой, поспешно закурил трубку, для успокоения. На дороге тоже стоял народ из любопытствующих. Как же — убитый ночью молодой мужчина. Бабы, девки в цветастых полушалках, щелкающие семечки, мужики в ватниках, армяках, нагольных тулупах, с равнодушными лицами. Над головами синие дымки, летящие из раскрытой двери кузни, пристроенной в стенах старой часовенки. Викентий Александрович вошел в толпу, задвигал плечами, проталкиваясь, и остановился. Перед ним стоял инспектор Пахомов. Ворот шубы поднят, во рту папироса, потухшая, кажется. Глаза тоже, как и у всех вокруг, равнодушные. Точно от нечего делать и он, инспектор, пришел сюда по морозцу на кладбище. Постоять, покурить да послушать болтовню. — И вы здесь, товарищ… И Викентий Александрович осекся, увидев, как сдвинулись на лбу у инспектора те незаметные ранние морщинки. Понятно, звание тут называть ни к чему. — Проводить нашего сослуживца, значит? — забормотал Викентий Александрович, пытаясь улыбнуться, а сам чувствуя, как холодеют ноги в валенках. — Проводить, — ответил инспектор. Он перевел глаза на карманы Викентия Александровича, и тот невольно тоже быстро глянул на свои карманы и увидел странную усмешку инспектора. — Конечно, — проговорил теперь торопливо Викентий Александрович. — Такой молодой, полный сил… — Молодой и полный сил, — согласился инспектор и отвернулся, словно бы заинтересовали его двинувшиеся по тропе люди. Викентий Александрович, не попрощавшись, стал продвигаться к воротам. И все же казалось, что сейчас вот ляжет ему на плечо рука инспектора и голос над ухом заставит вздрогнуть как от нежданного грома: «Остановитесь, Трубышев». Но рука не коснулась его плеча, и Викентий Александрович за воротами уже воровато оглянулся. Куда–то вдруг сразу затерялся инспектор Пахомов — не видно было его фуражки среди шапок. И это опять сковало страхом тело фабричного кассира… На поминках пил вино, закусывал, болтал пьяно и все жалел тоже вместе со всеми такого молодого и приятного человека, каким был на земле Георгий Петрович. Но почему–то, когда стихал пьяный шум, и подымался кто–то, чтобы сказать два слова о покойном, и наступила тишина, в тишине этой выходил невидимо из толстых монастырских стен комнаты инспектор Пахомов, пряча в ворот шубы лицо. И тогда Викентий Александрович закрывал глаза, и хотелось ему оказаться сейчас в вагоне поезда, уносящего его туда, куда он советовал скрыться совсем недавно Вощинину. В Тифлис или Нахичевань…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});