21
Отпевали Вощинина в церкви. Церковь в эти годы для Викентия Александровича стала вроде некоего островка той старой и доброй для него царской России, не смытого половодьем пролетарской революции. В серебряных окладах образов, в «житиях» святых, в кольчужном блеске рясы священника, в трепете свечных огней, в угаре расплавленного воска и ладана, в сказочных отголосках под бездонной пропастью купола, в гулком до дрожи в сердце ударе колокола где–то в небе, подобном близкому грому, в тихих вздохах, в шарканье ног, в скорбных выкриках и торопливых взмахах рук богомольцев — находил он истинное успокоение и радость. И сам крестился истово, и отбивал поклоны, как рубил дрова топором, и с содроганием и сладостью в сердце шел к висящему на груди священника, как старинный меч, широкому и медному кресту с серебряной рукоятью, и прикладывался к нему, не зная брезгливости, а лишь обжигаясь об него… У гроба Вощинина ему стало жутко в этом синем ладанном чаду. Стоя за спинами сослуживцев, прислушиваясь к невнятному бормотанью священника, клокочущему плачу матери Вощинина, он все порывался отступить спиной назад, выбежать вдруг на паперть, где нищенки и калеки, как императорская охрана церковных врат. А ноги пристыли к камню пола, и стоял, вздыхая, покрываясь липкой испариной и не смея протереть лицо и шею платком или шарфом. Потом вместе со всеми шел узкими тропами вдоль засыпанных снегом крестов и оград кладбища, слушал поспешные речи, — набрав земли со снегом, не решился бросить в гулкую пустоту ямы и, разжав незаметно кулак, выбрался из толпы. Идя затоптанной тропой, поспешно закурил трубку, для успокоения. На дороге тоже стоял народ из любопытствующих. Как же — убитый ночью молодой мужчина. Бабы, девки в цветастых полушалках, щелкающие семечки, мужики в ватниках, армяках, нагольных тулупах, с равнодушными лицами. Над головами синие дымки, летящие из раскрытой двери кузни, пристроенной в стенах старой часовенки. Викентий Александрович вошел в толпу, задвигал плечами, проталкиваясь, и остановился. Перед ним стоял инспектор Пахомов. Ворот шубы поднят, во рту папироса, потухшая, кажется. Глаза тоже, как и у всех вокруг, равнодушные. Точно от нечего делать и он, инспектор, пришел сюда по морозцу на кладбище. Постоять, покурить да послушать болтовню. — И вы здесь, товарищ… И Викентий Александрович осекся, увидев, как сдвинулись на лбу у инспектора те незаметные ранние морщинки. Понятно, звание тут называть ни к чему. — Проводить нашего сослуживца, значит? — забормотал Викентий Александрович, пытаясь улыбнуться, а сам чувствуя, как холодеют ноги в валенках. — Проводить, — ответил инспектор. Он перевел глаза на карманы Викентия Александровича, и тот невольно тоже быстро глянул на свои карманы и увидел странную усмешку инспектора. — Конечно, — проговорил теперь торопливо Викентий Александрович. — Такой молодой, полный сил… — Молодой и полный сил, — согласился инспектор и отвернулся, словно бы заинтересовали его двинувшиеся по тропе люди. Викентий Александрович, не попрощавшись, стал продвигаться к воротам. И все же казалось, что сейчас вот ляжет ему на плечо рука инспектора и голос над ухом заставит вздрогнуть как от нежданного грома: «Остановитесь, Трубышев». Но рука не коснулась его плеча, и Викентий Александрович за воротами уже воровато оглянулся. Куда–то вдруг сразу затерялся инспектор Пахомов — не видно было его фуражки среди шапок. И это опять сковало страхом тело фабричного кассира… На поминках пил вино, закусывал, болтал пьяно и все жалел тоже вместе со всеми такого молодого и приятного человека, каким был на земле Георгий Петрович. Но почему–то, когда стихал пьяный шум, и подымался кто–то, чтобы сказать два слова о покойном, и наступила тишина, в тишине этой выходил невидимо из толстых монастырских стен комнаты инспектор Пахомов, пряча в ворот шубы лицо. И тогда Викентий Александрович закрывал глаза, и хотелось ему оказаться сейчас в вагоне поезда, уносящего его туда, куда он советовал скрыться совсем недавно Вощинину. В Тифлис или Нахичевань…
22
Он пришел рано утром, когда Горбун еще только растапливал печь. Без стука встал на пороге, сгибаясь, и было похоже — не видел он ничего перед собой или же не решался двинуться с места, охваченный какой–то болью в ногах. Оглянувшись, Горбун выронил из рук полено. Уж на что он почитаем в блатном мире был, но Хива выше. Хива — это каторжник, майданщик. Огромный, с плохо различимым в сумраке лицом, он нагнал тоску в душу Горбуна этим молчанием. Но вот двинулся наконец, шагнул к столу, уселся на табурет, достал из кармана бутылку: — Ну, здорово, Горбун. Давно я тебя не видел. — Я слышал, — отозвался тот, подымаясь, отряхивая с коленей ватных штанов щепки, — вроде мещанина заделался. На дела не ходишь… — Не хожу, — согласился без движения Хива. Но глаза поморгали быстро — так же вот, бывает, моргает Хрусталь. Есть такая манера у блатных, словно всякий раз молча говорят на каком–то своем, без слов, языке, будто телеграфируют, как матросы на корабле. Табурет тяжко затрещал — это Хива потянулся за металлическими кружками в углу стола. — Найдется что вроде корки? — Да капуста только… — Давай капусту… — Ай, вот еще сало, — проговорил как–то нехотя Горбун, подсаживаясь в угол к окну, завешенному брезентом, с опаской поглядывая на нежданного гостя. — Хрусталь с Ушковым заходили тут как–то. Не доели… — Слышал о таких. Вот они–то мне и нужны… — Хива налил в кружки вина, сунул одну Горбуну. Подождал, пока тот не выпьет покорно, сам поелозил по краю кружки беззубым ртом. Вытирал рот долго и задумчиво, косясь на стреляющие револьверными выстрелами поленья. Спросил совсем вроде бы не дело: — Хорошо топится печь? — Хорошо, — ответил Горбун, заедая вино салом, хрупая капустой торопливо, давясь даже, точно чуя на своей шее эти тяжелые красные пальцы, лежащие все еще на кружке. — А у меня развалилась. Собирался осенью затеять ремонт, а печник, будь он неладен, разбился. Свалился с чердака. В подпитии был, как прокладывал борова на чердаке, полез, зацепился за балку ногой да в темноте в сени вниз башкой. Но не печь занимала голову Горбуна, а неожиданный приход. И, не вытерпев, он спросил: — На «дело» метишь? — На дело, — признался Хива тихо и как–то угрожающе. Он снова поелозил темными деснами по кружке а опять привычно стал оглаживать тяжелый подбородок ладонью. — Чать, тебе не хватает добра? Живешь в своем доме, и животина всякая. И в ресторане сидишь, коль надо, а вокруг тебя официанты, как вокруг фабриканта прежде в «Царьграде» или «Бристоле»… — Есть такое дело… Гость погладил тяжелое лицо, кивнул на печь: — Вроде как тухнет… — Уж дрова, — встрепенулся, бодрея и смелея, Горбун. — Сушь разве найдешь на берегу реки. Там собираю все, что выкинет по воде полой или к осени с затонов. Хива промолчал. Молча следил он, как шарится Горбун в дымящихся дровах, как подкладывает надранную заранее бересту. Огонь заплясал, забурчал, заскакал на его меловом лице. Закрыв дверку, Горбун вернулся на свое место, и тогда Хива пригнулся к нему: — Вот что… Надо десяток мешков увести со склада «Хлебопродукт». — Это как же? Горбун покидал в ладони потухший уголек, как обжигаясь им, и спросил: — Кормить нечем свиней своих? — Ботаешь не дело, — помотал головой Хива и даже усмехнулся едва заметно и тут же сурово погасил эту усмешку: — Кто же пшеничной мукой кормит свиней? У меня отруби для этого есть. С маслобойки достаю… А надо муку булочнику Синягину. Без муки остался. Того гляди, прогорит. — А и пусть прогорит, — спокойно отозвался Горбун. — Не одним нам мыкаться в нищете. Пусть и он походит бедняком. Неча холки отращивать. — Ты слушай знай, — грубо прикрикнул Хива, и эти заходившие мослы на щеках испугали Горбуна. Да, это был тот Хива, с которым еще до мировой войны они ходили на дела. Страшен и жуток бывал Хива где–нибудь в квартире. Не дай бог ему подвернуться под руку, не дай бог, если жилец вздумает заорать. Не жилец тогда… Жалости у него было как у полена… Старик даже поежился. Он слез с табурета, забрался на койку, точно здесь было безопаснее, и стал смотреть на огонь, будто забыв, что за столом сидит гость. — Я тебе вот что скажу… Хива тоже пересел на койку, рядом с Горбуном, и койка стукнула о стенку звонко, так что Хива согнулся, зашарил в кармане. А вынул папиросы, обыкновенную «Смычку». — Ребяток, Хрусталя и Ушкова, надо увидеть быстро. Понял? — Это как же я их найду быстро, — забурчал было Горбун. Но Хива вынул из кармана деньги, кинул на койку: — Сразу выдаю. Горбун невольно схватил горстку денег, стал гладить и тут же отдернул руку, поглядел на Хиву, а тот едва не на ухо: — Взять надо сегодня. На «Хлебопродукте», запомни. Лошадь будет к девяти у казначейства. Возчик — свой парень. С охраной там никуда не годится дело. Жилые дома прямо на двор выходят. Разгуливай свободно. В крайнем доме Наташка живет. Пусть у нее пересидят сначала. Со сторожем Никодимом я переговорил уже. Он постарается не заметить. Муку брать во втором складе, из вагона прямо. Подъедете со стороны путей. — Узнаю, — сказал Горбун восхищенно. — Узнаю я тебя, Хива. Неспроста так тебе легко давались дела. Готовил потому что всегда как следует… Хива будто не расслышал этой похвалы, он снова заговорил, уже требовательно и быстро: — Лошадку запомни. Мышастая, а парень из «малины», свой. Хрусталь и Ушков будут брать, а на стрему пацанов подыщи. Мало ли, второй сторож послышит что–то. Есть такие? — Как не быть… Вон Би Бо Бо или Колька Болтай Ногами… Шляются тут по переулкам часто… Пойдут, как прикажем… Горбун вдруг совсем оживился, как прослышал про Наташку, про подкупленного сторожа. Он даже захихикал отчего–то. — Ну–ну, — нахмурился Хива. — Чего тебя разобрало, Горбун. Смотри только, чтобы все шито–крыто. Как возьмут мешки, пусть к тебе везут. Спрятать есть где? — В сарае дровами забросаем. Не разглядишь. — А через пару дней пойдешь к Синягину, чтобы забрал муку. Понял? — Как не понять. — Ну, и ладно тогда… Коль засыплются, пусть помалкивают. Хива потер шею, глянул на Горбуна. Он знал этот взгляд. Он встречал его на воле, на воровских «малинах», в камерах тюрьмы, на допросах, когда их сводили один на один. — Разве же тебя выдашь, Хива, — усмехнулся Горбун, — кому жить неохота. — Хрусталя я встречал, — продолжал так же строго тот, — а Ушкову передай обо мне. Мало ли — новичок. Пусть знает. Ребяток этих твоих тоже предупреди, чтобы не распускали языки… Мол, наняли, а кто — не знаем… И точка… Он плеснул себе еще немного в кружку, допил, не торопясь уже, и пожаловался: — И что такое, Горбун, как поволнуюсь, так ноет в животе, спасу нет. Он похлопал себя по коленкам, вздохнул, а Горбун сказал: — От годов это, Егор. Тоже стареешь. И налетчиков время теребит, выходит. — Еще и как, — улыбнулся Хива. Он встал, протянул руку. Сжал ладонь Горбуна с какой–то непонятной силой, как бы пожатием этим говоря: смотри, вот какая еще у меня сила в теле, хотя пусть и ноет в животе. Потом глянул Горбуну в глаза и пошел к двери. Оставшись один, Горбун пересчитал деньги, сунул их в карман ватника, подумал: «И половины ребяткам хватит за такое простое дело». Он пропустил пару глотков крепкого вонючего вина собственной выделки, повеселел снова и замурлыкал ту самую, что в прошлый раз пели у него гостившие на квартире Хрусталь с Ушковым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});