Все спешили исполнить совет нового дворецкого, Андрей ушел почти последний, расспрашивая, кто этот Косой, потомок Ольгерда. Когда князь остался в сенях вдвоем с Максимовым, тогда только заметил, что последний не обращал никакого внимания на все, что происходило в сенях. И взоры, и мысли его были в опочивальне Ивановой…
— Максимов! — сказал Косой с твердостью. — Я не люблю любопытных.
— Не люби себе, пожалуй. Мне какое дело…
— Видно, ты позабыл, что ты у меня под началом. Видишь, побледнел, не успел об этом и подумать. Правду сказать, и времени не было. Кто там остался еще в опочивальне?..
— Не знаю…
— А вот мы и сами увидим!..
— Не пущу…
— Ты, видно, опять позабыл…
— Твоя правда, князь! Привычка…
— Отвыкнешь! — промолвил князь и пошел в опочивальню. Там стоял туман от ладана и пылавших свечей. Сквозь эту дымку в углу под образами виднелся обширный, низкий одр с шелковым пологом; на одре покоилось тело усопшего, до половины прикрытое шелковым покровом, отороченным соболями. Из-за полога едва пробивалось бледное зарево от нескольких лампад, теплившихся пред иконами. Одна большая свеча в серебряном неуклюжем подсвечнике, стоявшем на полу у изголовья покойного, дрожащим красноватым светом освещала его лик, исполненный спокойствия и мужественной красоты, которой не успел исказить скоротечный недуг. Тихая, неземная улыбка осеняла уста, будто говорившие: «Не убивайтесь, не крушитесь… посмотрите, как мне хорошо, спокойно спать». Но сияющая на груди его большая икона, сильный запах ладана, смешанный с угаром от свечей; этот святитель в стороне у аналоя над Псалтырем, с длинною свечой в руке! Эта толпа рыдающих, молящихся с земными поклонами женщин… Все это говорило, что то не простой земной сон, а вечный… У ног покойного, на одре, полустояла на коленях Елена. Судорожно сжимала она в руках его похолодевшие руки. Она то припадала устами к его коленям, и в это время все тело ее содрогалось от истерических рыданий, то вдруг внезапно замолкала, быстро поднимала голову и пытливо, недоверчиво вглядывалась в безмятежное лицо недавнего страдальца, как бы силясь уловить на нем малейшую искру жизни, какое-нибудь движение в устах, в глазах… в каком-нибудь мускуле лица… Казалось, на несколько мгновений все жизненные силы ее превращались в одно созерцание… Потом снова раздавались раздирающие вопли, и голова падала на прежнее место… Спустя несколько минут Косой воротился из опочивальни, бережно, но настойчиво выпроваживая женщин. Все выли неистово, жаловались, что им и поплакать не дадут над своим господином, но князь не принял в уважение их пламенных доводов и приказал отправиться по местам.
— Ну, Максимов, княгиня пусть еще поплачет, от слез легчает горе, а ты, чай, устал, ступай себе спать.
— Мне… уйти?..
— Да уж, конечно, не мне! Нужно будет, позову, челядинцев тут немало. Ну, ступай же, говорят тебе!..
Максимов странно, бессмысленно смотрел на князя. Голова у него кружилась, он решительно не мог понять, что ему князь наказывает…
— Ну что же ты!
— Я, князь!.. Да я от этих дверей другой год не отхожу…
— Где же ты спишь?
— Вот на этой скамье, князь! В предспальнике спит татарка, а я здесь…
— Но где же твое жилье?..
— Вот эта скамья, князь!
— Да надо же где ни есть переодеться, умыться…
— На то есть мужская теремная баня; утром проснешься, сбегаешь, принарядишься и опять на службу…
— Как же ты успевал бывать у мистра Леона, у Курицына и у других?
— Я бывал только там, куда посылали, а нет посылки — я тут; а уйдут к государю — я могу и тут читать и думать…
— Читать! Что же ты читаешь?
Максимов молчал, князь опять спросил:
— Старые летописи, рассказы честных иноков?
Максимов молчал.
Вдруг за дверьми послышался крик Елены: «Максимов! Ваня!» И Максимов был уже в опочивальне, а князь стоял тихо в предспальнике и слушал их беседу.
— Ваня! — шептала Елена, заплаканная, с выражением страха и безумной радости. Впервые увидал ее Максимов простоволосою и в таком виде: заплаканные глаза, беспорядок в одежде, длинные волосы разбегались густыми прядями по тонкой прозрачной рубашке и по глазету душегреи, опушенной горностаями. Все это вместе придавало ей особенную, невиданную Максимовым прелесть. — Ваня! — шептала она. — Погляди! Я боюсь, чтобы не ошибиться! Ангел мой дышит, он еще не отлетел! Посмотри, Ваня, посмотри! Я не смею…
— И я не смею, государыня княгиня!
— Трус! Благо Альми тут! Альми, беги сюда!
Но Максимов уже стоял у постели царевича, приложив руку к его груди и с напряжением прислушиваясь, не дышит ли.
— Напрасно! Он там, на небесах… — сказал он тихо, безнадежно опуская голову.
— А что же ты мне говорил Ваня, будто душа до семи дней…
— Государыня! — И Максимов, приложив палец, значительно посмотрел на священника, стоявшего за аналоем и мерно читавшего Псалтырь, изредка покашливая…
Елена опомнилась и, отозвав Максимова подальше к самым дверям предспальника, поспешно, едва слышным голосом продолжала:
— Не ты ли мне говорил, что до семи дней для истинной мудрости и смерть не страшна. Вот она, свежая смерть… Где же твоя мудрость, Ваня? Воздвигни же моего друга, мою надежду, мое сокровище… Вороти мне мужа, вороти мне жизнь!..
— Государыня Елена Степановна! Не я ли говорил, что я верю и понимаю разумом дивную мудрость, но еще нов и неопытен, изучаю альфу, но до омеги — много лет биться надо; на Москве был один мудрец силы высшей, он один как рукой снял у царевича камчугу… Женился Андрей — камчуга воротилась и привела с собою смерть… Опасно играть сердцем…
— Мне снилось или нет? После отходной уже, когда его не стало, моего ангела, вошел Патрикеев… Нет, не снилось… Бедный отец! Он силился скрыть печаль, не смог и, увидав Патрикеева, преклонил голову на плечо нашего друга. Да, да, я бросилась к нему. «Все кончено», — сказал отец… Я слышала вопль Патрикеева. Старик зарыдал и сквозь слезы промолвил тихо: «Так, видно, жида изловили для страшной казни…» Так, так, это мистр Леон; мне тогда и на ум не пришло, что только один Леон может… Но еще не поздно!..
И царевна выбежала из опочивальни… Она не обращала внимания на сумятицу в переходах. Как быстрая лань взбежала она наверх, в сенях нашла она Патрикеева, Софию под черной фатой, одиноко стоявшую у окошка, князя Пестрого, обоих Романовых, да у дверей, как обыкновенно, торчали Мамон и Ощера.
— Где государь родитель? — спросила она громко, но все, кроме Софии, подавали ей знаки, чтобы она замолчала. Патрикеев молча указал на дверь в образную: в глубокой тишине она могла расслышать, что в образной рыдает и… рыдает Иоанн. Елена схватилась обеими руками за сердце.
— О мой великий родитель! Еще есть средство!.. — воскликнула она и бросилась в образную. Мамон было протянул руку, чтобы исполнить государев наказ, но угодливый Ощера оттолкнул Мамона и отворил дверь. Елена встала и не смела произнести слова. На ковре лежал ниц Иоанн; рыдания прерывали слова громкой, сердечной молитвы.
— Господи, Господи! — молился он. — Низыди, Боже, да омою грешными слезами десницу твоею, ею же казнил еси гордыню раба твоего!.. Смирил мя еси и наставил. Прогремел гром твой… обратил в прах силу и мудрость человеческую, каюсь, Господи! — И голова Иоанна снова упала на ковер, и потекли тихие слезы.
— Родитель! — трепещущим голосом произнесла Елена.
Иоанн поднял голову и с изумлением посмотрел на невестку… Он как будто устыдился своих слез…
— Что с тобой, бедное дитя мое? — проговорил он нежно и заботливо, поднимаясь с земли и подходя к Елене.
— Ах, государь, прости отчаянной вдовице, но мне показалось, будто есть надежда; кажется, Патрикеев говорил, что мистр Леон…
— В цепях, — перебил Иоанн.
— Он может…
Иоанн отступил от нее.
— Воскресить мертвого?! — воскликнул он с невыразимой горечью и отчаянием в голосе. — И кара Божия, постигшая мой дом, еще не образумила вас! Не потворством богопротивному соблазну смягчим гнев Божий… Нет, дочь моя!.. Патрикеев!..
Боярин вошел.
— Сжечь еретика Леона! — сказал государь голосом покойным, но суровым — и отвернулся.
Елена и Патрикеев вышли молча из образной.
Часть II
I
СТЕПИ
Тихий Дон, так верно прозванный седою стариною, немой свидетель множества кровавых дел между несчетными народами, молча катил свои величественные воды по стране совершенно дикой и пустынной. Густые рощи сменялись безлесными скалами меловыми, ослепительными для глаз, но грустными для мысли. Огромный целик, или пустырь, пространством превышавший Иоаннову державу, от берегов Оскола тянувшийся до Яика, Каспийского и Черного морей, вмещая в себя северную сторону Кавказского хребта с предгорьями, служил кочевьем татарам разного рода и названия. Тихий Дон протекал по правому крылу пустыни, величественные воды его не омывали ни одного города, ни даже села на всем протяжении течения до венецианской топи, или, правильнее, турецкого Азова; власть итальянцев на Черном море была уже уничтожена пашами Магомета II. Несмотря на то, тот путь в Крым был самый безопасный; старый путь на курские города проходил мимо молодого гнезда запорожцев, которые смотрели на путешественников глазами своих соседей-татар — эти грабили по Осколу; а далее шла литовская граница, всегдашний притон изгнанников, изменников и бродяг; путь на Азов хотя и пролегал по Дону, в степях пустынных, но татары редко прикочевывали к реке, опасаясь московских и крымских засад, военных разъездов, от времени до времени посылаемых воеводами рязанской Руси и рязанскими великими князьями. Рязанская Русь составляла часть державы Иоанновой, которая делилась на трети: Владимирскую, Новгородскую и Рязанскую; последняя, можно сказать, только именем принадлежала к Москве, в особенности окраина, или украина, то есть земли пограничные, приписанные к Москве даже до впадения в Дон реки Воронеж и расположенные по правому берегу Дона, — эти земли служили временным пребыванием московским промышленникам, приходившим сюда за рыбой, пушным зверем, охотничьей птицей и медом…