Некоторые места по течению Дона и доныне сохранили высокую живописную прелесть, а в то время, когда секира дровосека вырубала дерево не ради прибыльного промысла, а в защиту от стужи или для постройки струга[21], Тихий Дон, с малыми исключениями, протекал между заветными рощами дубовыми, липовыми и другими. Одним из красивейших и живописнейших мест на верхнем Доне была Девичья балка, или яр, глубокий и широкий овраг, образованный быстрою безымянной речкою ниже впадения Сосны и несколько выше впадения Воронежа в Дон. Солнце уже клонилось к западу, в балке темнело, у самого устья балки Дон изгибался, образуя обширный залив. Медведь сидел на песчаном берегу и как будто любовался степью, безбрежно раскинутой по левую, луговую сторону реки; камыш по этой стороне торчал недвижно, но изредка в нем раздавался шелест, и голова длинношеей чипуры, или цапли, будто справлялась, все ли на Дону благополучно, и опять исчезала в камышах. К заливу с одной стороны, по той же балке, бежала пара лосей, с другой, перепрыгивая через ручей, несся легко и красиво дикий козел, но волки, притаясь за валежником, чутко стерегли добычу. Долговязый лось набежал на засаду и быстрее ветра бросился к заливу, бух… и он уже на половине реки; вот он оглядывается на отсталого товарища. Густой лес покрывал оба плеча балки и тенистой рощей тянулся далече. Иногда на реку выбежит лисица, или высунется и опять спрячется расторопная выдра, или шаловливая белка, играя, испугает сонного кречета. В глубине балки через речку перекинулась земная плотина, построенная трудолюбивым семейством бобров, но жильцы давно разбрелись; сыскали ль другую удобную речку или вовсе перевелись, про то знают гости московские, посещающие уже третий год этот овраг исправно и прилежно. Вот и теперь на осьми стругах они тянут вверх бечевою; звери заслышали гостей и разбежались, несмотря на то что гости, как будто условясь, хранили глубокое молчание. Достигнув балки, они осторожно ввели в залив свои струги, видно, не первая стоянка; нашлись давно вбитые колья, привязали к ним лодки, а сами вышли на берег; на старом пепелище, за углом скалы, развели огонь, так что с реки и видно не было, и принялись ужинать. На страже у лодок остался один молодой парень, он не спускал глаз с безбрежной степи; все же другие разместились вокруг огня, не снимая, однако же, вооружения.
— Эх, — сказал Сила Бобровник, — было знатное место, да провались медомцы, другой дороги не нашли, бобровое гнездо распугали. Вон теперь куда, на Ворону изволь ездить, того и гляди, татарва нагрянет…
— Волка бояться — в лес не ходить! — перебил седой Марко и ослабил пояс, на котором висела дорогая турецкая сабля. — Вы, ребятушки, птенцы бесперые, вам не то бобровую слободу, нет, бобровый город подай, да еще с пригородами; вам чтобы спать всласть, а впросонках сотню бобров одной рукой изловить, а где бобровый гон, где ногу помять надо, там уж вам и трудно, баловни этакие. А у нас бывало не так: знаем мы заверно, где бобры хозяйством завелись, знаем мы и те места, где их человек али зверь распугал, мы тех в покое оставляем, а где можно, сами от дурного зверя стережем — пусть их плодятся, а мы давай одиночников гнать, мехов было вашего не меньше. Что в том толку, зеленое племя, что вы десяток бобровых плотин разорили по Вороне? Положим, детенышей не били, да ведь они и без вас пропадут. Спроси-ка у нашего брата, человека бывалого, — что вы! Кафтанишко-то с нашивкой казначей те на один поход дал взаймы, лучишка у тебя самодел, а пику за медную деньгу у цыганчонка в старых кузнях выменял; нечего сказать, промысловые люди. Вон, погляди на старого московского мехового подвозника: все жалованное за вольный труд, молодецкую службу. Кольчужина добрая, не одна стрела об нее измялась, — сам Василий Темный из своих рук пожаловал, а кривой татарский меч подарили Шемякины. Кафтанов с оторочкой, шапок не считать стать; что Глецкий, что рязанский великий, что верейский, а что Патрикеев да другие князья подарили, когда Марко им вольным ловом кланялся. Эх, знатное время было!
Марко снял шапку тяжелую и расчесал пальцами длинные белые кудри, разгладил усы и бороду… и, упиваясь воспоминаниями, продолжал:
— Бывало, найдешь рыбное место — твое! Наткнешься на семью бобров — твоя! Заведет ли глупый медведь на лесные бортьи — только убирай, все твое. Кто смелей да смышленей, тот и хозяин до самой Вороны. Бывало, сам-четверт ходили мы с отцом, раз до Золотого угла дошли, где юрт Батыев стоит; никому ни мыта, ни ответа, лов кому захочешь, тому и продашь, а теперь?..
Марко покрутил белый ус и нахмурился.
— Ну что теперь, Марко! Разве не лучше? — спросил Ефрем Сокольничий. — Десятый бобер твой, двадцатая лисица твоя, с пуда рыбы восемь гривенок твои, с пуда меду, с пуда воску — те же восемь гривенок, зато и струг, и лук, и копье, и харчи казенные. Знаешь по малости, чей хлеб ешь, кому кланяешься. И у меня отец на промысле жил и живот положил. Помним мы старую неладицу. Иструдишься всю весну да лето, с татарвой переведаешься не без изъяну и утраты, пойдешь сам-шест, домой тянешь сам-друг — четырех в Тихом похоронишь, пусть лучше рыба, а не татарва проклятая честными телесами потешается; тянешь домой, лямой плечи оторвешь. Дотащил груз до Сосны, стой, плати мыто князю елецкому, да приставу взятку подай, да на семи верстах семь застав: где Московская, где Рязанская — везде мыто подай, да на татарщину тамгу заплати — словно липку обдерут: нечего сказать, вольный промысел. Знать, Марко, тебе шестой десяток исходит, так старина люба, потому что та старина твоя молодость; а посмотри прилежно, сам скажешь, что теперь порядок — отцовского не надо, до Вороны плывешь — ни одной заставы. Правда, мы уже не на вольный промысел ходим — на государя промышляем, да зато московский тиун, али сотский, тамгу на товар набьет да ярлык даст, и кончено. Ни одно рязанское чучело не смеет рта разинуть. Татарва не страшна, потому что сам-шест на промыслы не пустят, да и по степи обон полреки ходят московские досмотры: татарву ищут, своих берегут. Опасу меньше, а барыша больше и честней; казначеи рассчитывают, что тебе мехом али воском или медом причтется, в казну повольно берут, деньгой платят: только рыбу на торг свезешь да купцам сдашь, и на то указная плата. Нет, брат Марко, теперь Дон Иваныч добрый дедушка, а помяни, прежде его воровским величали. Стал порядок, какого на Руси не бывало. Вот уже третий год мы тут на государя промышляем, а ни одного татарина в глаза в Девичьем яре не видели, да и до самой Вороны, где и увидят наш струг, снимают кибитки да в степь, давай бог ноги. И то себе, Марко, на память заруби: давно ли ходили на промысел зря, что кто достанет.
Теперь не то: меховой подвозник — так пушного зверя и высматривает; рыболов — так уж рыбу и стережет, а ястребий подвозник или медовый — так и знает своего кречета, сокола али медвежий след блюдет. Нет, Марко, казначейский порядок не то что старый холопский; что за лодки ходили по Тихому в старину? Лишний камышик — и потонула; а теперь струги великокняжеские: и просторно, и всякую кладь поднимают, и татарва от них сторонит, и один струг не ходит, а сотня добрых людей за иной полк постоит. Скажи, Марко, заправду, когда то было на вольном промысле, чтобы торговые люди по-нашему в Девичьем, будто в Московской земле, ночевали без опасу?..
— А что? — спросил молодой бобровник Сила. — Разве прежде в Девичьем было неладно?
— Спроси у Марка, — отвечал, улыбаясь, Ефрем. — Ему этот яр памятен!..
— Пусть и памятен, — сказал Марко уныло. — Да по крайности на все своя воля была, весело, привольно было на Тихом Дону; правда, татарва некрещеная шалила, да зато же и мы на нее, что на пушного зверя, охотились.
— Хороша охота! Удалось на перевозе дюжину отсталых утопить; Марко, Марко, тебе ли толковать, что сотня этой погани одного крещеного не стоит… Упрям ты, Марко, застарел в норове; пусть и давно, а все никого иного, жену и двух дочерей стащили.
— Как! Жену? Дочерей? — вскрикнула молодежь.
— Ну, стащили так стащили! — сказал Марко сердито. — Что за невидаль; меня с сыновьями дома не было, набежали ордою на волость, мужской пол был на промысле; бабье долго держалось, немало орды извело, да сила взяла — стащили, окаянные, всех. Мы уже назад с богатым ловом шли; поравнялись с яром, глядим: татарва на привале пленниц делит. Тут их обычный притон: что награбят, а пуще женщин, тут и делят, оттого яру и кличка такая. Нам и не снилось, что тут с нашей волости добыча, да сын Андрей сестру Анну опознал.
— Ну, и что ж?
— Поплакали, потужили да и потянули левым берегом. Благо сами ушли…
Общий хохот покрыл Марко. Он с удивлением осматривался.
— Что же тут смешного? — спросил он.
— Знатное время было! Твоя правда!.. Весело было на вольный промысел ходить, когда в своей избе жена да сестры для татар пироги пекли. Эх, Марко, Марко. А теперь московский струг до самой Вороны по своей воде идет, а оттоль по татарскому Дону плывет себе, будто лебедь, знай белым парусом помахивает; хан со всей ордой с берегу поглядывает да облизывается, золотым рукавом утирается; только окликнут для порядка: «Чьи таковы?» — «Московские!» В гости просят — пушного зверя, кречетов нанесут. Я сам ездил к крымскому царю с московскими дарами. Кречетов да ученых соколов ему возили. Видел я орду не во сне — будто своих старших принимали, а вспомни, Марко, ведь на моей еще памяти, да и за нынешнего великого князя, не то что простых жен, княжон с городов воровали, в этом яру делили. На походе я от татар от самих слышал, будто у Муртозина, у одного боярина, по-ихнему у мурзы, в женах есть княжна русская; несет, бедная, рабскую службу вровень с другими женами, а те из простых черкешенок, тоже наворованы…