В ту пору было мне двадцать лет неполных. Поместье наше было в Литве, граничило оно с владениями богатыми, необозримыми князя Вишневецкого, магната надменного, сильного, властолюбивого. При дворе княжеском много иезуитов-папистов ютилось; хитрыми происками, речами сладкими овладели они душой и сердцем вельможи гордого. Воспылал князь Вишневецкий ревностью великой к вере латинской, возненавидел Православие. Многие села свои выжег дотла гонитель жестокий за то, что привержены были они к Церкви русской. Многих соседей совратил могучий князь в веру латинскую — кого дарами богатыми, лаской и просьбами, кого насилием, угрозами, даже пытками и муками смертными.
До той поры ладил боярин Заболоцкий с князем Вишневецким, даже в гости езжали они один к другому. Боярин чтил веру отцов своих во всей чистоте ее нерушимой; выстроил он в поместье своем церковь православную, селил у себя на землях люд православный. Меня, сына своего и наследника, взрастил боярин в родной вере греческой, и сызмальства начитан и опытен был я в Святом Писании. Не раз говаривал мне батюшка: "Все снеси за веру. Блюди ее, как алмаз драгоценный, чистой, нерушимой. Прими за нее, коли Господь приведет, муки смертные, жизни самой не пожалей отдать за нее!" И запечатлелись в сердце моем те слова отцовские. В годину черную не изменил я завету родителя!
Разожгли иезуиты-паписты гнев князя Вишневецкого: объявился он боярину злым недругом. Но не сразу накинулся сильный магнат на соседа православного: знал он, что бережет все же король Сигизмунд беглецов московских от обид и насилия. Начал вельможа могущественный, имея при дворе королевском сотни друзей и приверженцев, донимать боярина клеветой да наветами. Поносил он соседа перед королем и сенаторами со злобой и лукавством.
Нашептывали клевреты его, что тянет боярин Заболоцкий на московскую руку, что умышляет измену черную, забыл милости и заступу королей польских. Сперва не верили король Сигизмунд и сенаторы наушникам, а потом мало-помалу начали на их сторону клониться. Не стало боярину с той поры ни чести, ни милости. Возликовал князь Вишневецкий, захотел вконец сломить боярина. Послал он к соседу монаха-иезуита с наказом грозным: переходи, мол, с сыном в веру латинскую, не то худо будет — силой заставлю. Разгневался боярин, еле-еле дал монаху речь кончить, слуг позвал и выбросил посланца княжеского через ступени крылечные на двор усадебный. А еще велел его до самых ворот наружных дворовыми псами травить. Князя от злости болезнь схватила; задумал он недобрый разбой, кровавое дело.
Знал боярин нрав соседа грозного, не думал уж он в живых остаться, да и не дорога ему, старцу преклонному, жизнь была. Лишь о сыне юном болело сердце его, душа скорбела и тосковала.
Был у нас в доме слуга, одногодок мой, литвин по имени Мартьяш. Вместе с ним мы детьми игрывали, вместе и выросли. Нрава был Мартьяш злого и завистливого; хоть никакой обиды он в дому боярском не видел, все же таил он на сердце против всех нас лютую ненависть: таков уж уродился недобрый человек на свет Божий. Но скрывал лукавый литвин до поры до времени злобу свою; верил я ему, словно брату родному.
Позвал меня и Мартьяша к себе боярин, дал нам кошель с золотом, велел двух коней добрых выбрать и такой строгий наказ дал: "Ночью же в путь пускайтесь. Есть у меня в лесу порубежном усадьба малая, в самой чаще глухой выстроена. Не найдет ее ни лихой человек, ни рать московская, ни рать ляшская. Схоронитесь в той усадьбе и живите до поры до времени. Если вызволит меня Господь из гнева князя Вишневецкого — гонца к вам пришлю. Если смерть лютая ждет меня, то, сведав о ней да за мою душу помолясь, уезжайте к юному Феодору Иоанновичу, доброму царю московскому. Пади в ноги царю, сын мой, прощение вымоли и служи ему верой и правдой. А ежели и казнить велит тебя царь, все же лучше смерть принять от владыки законного, православного, нежели от паписта поганого, нечестивого!" Благословил меня боярин на расставанье дедовским резным крестом чистого золота. Был я в полной воле отцовской — и не помыслил отцу перечить, поклонился ему земно и вышел с Мартьяшом. Еще заря не занималась на небе темном, а мы уж летели во всю прыть конскую от родного дома к далеким лесам порубежным. День мы скакали, два и три — добрались, наконец, до усадьбы лесной. Кабы не наказ боярский, ни за что бы не найти нам ее в буераке глубоком, за старыми густыми засеками. Томительно и скучно было житье наше в лесу глухом. По целым неделям ни птица вольная не пролетала мимо нас, ни зверь лесной не пробегал. Тоска томила сердце мое, и Мартьяш все сумрачней да сумрачней глядел, все таил злые думы, черные. Чуть не два месяца прятались мы в дремучем лесу том. На третий месяц принес нам из дома злые вести старый раб боярина, Абрам-ключник. Один он из всей челяди спасся от наезда княжеского. Боярин, дряхлой рукой своей троих холопов княжеских изрубив, мертвым пал у дверей дома своего с толпой слуг верных. Опозорил жестокий магнат тело старца: ляшским, поганым псам на съедение бросить велел.
Долго горевал я по отце-старике, но наказа его посмертного не забывал — сбирался к царю Феодору ехать. На беду, схватила меня в ту пору немочь сильная — огневица-трясовица. Не ведаю, сколько дней лежал я без памяти, а когда очнулся, увидел я близ себя лишь старика одного, Абрама-ключника, а Мартьяш пропал неведомо куда. Не долго пришлось нам с Абрамом дивиться тому. На второй день объявился злодей, да не один, а с отрядом холопьев княжеских. Ввел он ляхов ко мне в горницу, указал на меня, злобно смеясь, и молвил: "Вот боярский сынок! Берите его; чай, князь в гости ждет". Обозвал я его Иудой-кровопийцей, да не дали мне и докончить: выволокли из горницы, к лошади ремнями привязали. Старика Абрама лях из пистоли наповал убил, едва он мне на подмогу рванулся.
Привезли меня, еле живого, во дворец княжеский, к самому Вишневецкому, что сидел за столом богатым, с другими панами да с иезуитами-папистами. Зверем лютым глянул на меня князь. "Примешь или нет, юноша, нашу веру правую, латинскую?" Вспомнил я смерть отцовскую, позорную; вскипело мое сердце — и плюнул я магнату гордому прямо в очи. "Вот тебе, — крикнул, — за дела твои зверские, за кровь отца моего, папист поганый! Вера на свете одна правая, истинная — то православная вера греческая; а ваша вера нечистая, неподобная!"
Вскочил князь из-за стола, затрясся весь от злости, позвал своих холопьев, гайдуков, и гаркнул: "Повесить его перед замком моим на дубу старом!"
Хотел уж я последние молитвы читать, да поднялся из толпы гостей пирующих иезуит-папист старый, лысый весь, лицо бритое, лукавое. Шепнул он князю что-то, на меня указывая… Подумал Вишневецкий и велел меня в темный сырой погреб бросить. Не ждал я пощады от него, и не манила меня жизнь в узах да в темнице. Но покорился я Божьей воле. "Пусть хоть голодом уморят, хоть жилы тянуть станут, — думал я, влачась, связанный, за палачами своими по ступеням каменным, — а не изменю вере православной, соблюду святой завет отцовский!"
Пролежал я в заточении моем дня два без памяти: вернулся ко мне мой недуг недавний — трясло меня, било о плиты каменные, видения страшные чудились. Кровавое тело отца мерещилось мне, терзаемое псами голодными, лукавое лицо Мартьяша носилось передо мной. На третий день очнулся я на короткое время и понял, что смерть пришла неминучая, грозная, протянула ко мне руки костлявые, дохнула на меня сырой могилой. Потухал уже взор мой, холодели руки и ноги, туманился разум мой.
В это время загремели засовы железные, и вошло в темницу мою трое людей. В одном из них узнал я иезуита княжеского, что на пиру меня от петли спас. Подошел ко мне латинянин лукавый, нагнулся и голосом жалостливым молвил: "Радуйся, сын мой, — мольбами горячими смягчил я сердце княжеское. По юности твоей прощает тебя его ясновельможность. Иди за мной". Но я не мог и с земли подняться: ослабел, словно дитя малое. Велел тогда иезуит холопьям поднять меня и перенести в замок княжеский. Очнулся я снова в горнице светлой да теплой, на пуховике мягком. Сидел возле меня тот же иезуит, улыбался мне, всячески пекся обо мне.
"Выпей вина старого, подкрепи свои силы истомленные, — говорил он мне заботливо. — Не смущайся, видя во мне иной веры пастыря. Господь повелел всем добро творить. Я — духовник княжеский, брат Антоний. Может, слыхал ты обо мне?" Ничего я не ответил латинцу, остерегался я его лукавства: много мне отец о иезуите Антонии рассказывал. До самой ночи просидел надо мной монах, по-отечески ласкал он меня, ободрял, лечил от недуга телесного. Через неделю встал я с ложа здоровый и крепкий, думал, веселясь душою, что отпустят меня на вольную волюшку. Но раз вошел ко мне брат Антоний и участливо сказал: "Надо тебе здесь еще побыть: пусть позабудет совсем о тебе князь Вишневецкий. Ныне снова распалили сердце его гневом супротивники, люди веры греческой, и коли услышит он о тебе, забудет милость прежнюю. Здесь, у меня, будет тебе хорошо; никто не узнает, что хоронишься ты в самом замке от гнева княжеского. Жаль мне тебя, юноша, на муки отдавать". Тронула душу мою доброта монаха латинского, сказал я ему спасибо большое и остался у него в горнице. Немало прошло дней; стал я томиться в неволе, а к тому же примечать начал, что суровее ко мне стал брат Антоний. Частенько пробовал он речь заводить о верах православной и римской. Доказывал ученый иезуит правоту учения папского, приносил с собой всякие книги еретические. Видя же мое упорство, нежелание мое вступать с ним в беседу — хмурился иезуит, и порою ловил я недобрый взгляд его.