Все впустую.
Сначала медленно, потом быстро, его глаза мечутся от одного умиротворяющего вида к другому — быстрей, все быстрей, в отчаянии, а легкости все меньше и меньше, и место все больше и больше предает Марка, его предают плиты и арки, в которые он уверовал. Даже за эти немногие месяцы в Будапеште у Марка стало меньше таких послушных мест. Он закрывает глаза и старается слушать только воду, которая падает из жерла фонтана с тем же самым звуком, что и столетия назад.
Бесцеремонно занесенные идиотскими лоточниками, торгующими прямо за стенами дворца, и только что содранные с шоколадных внутренностей, яркие желто-синие конфетные обертки, словно труппа фантастических гимнастов, кувыркаются, вертятся и, взлетев, парят над бурыми плитами двора. Марк пытается отвести взгляд, но натыкается на улыбки жирных немецких туристов в шортах на два размера меньше нужного, снимающих друг друга американцев с видеокамерами, отряда японских фотографов да пожилой британской пары с одинаковыми пластиковыми поясными сумочками и в пляжных шляпах, украшенных завернутыми в пленку фотографиями королевы-мамы. Марк откидывается назад и глядит на верхние этажи дворца и губчатые облака в синем небе позади окислившейся орлиной головы. Поздно. Замок превратился в обычный тоскливый парк развлечений, построенный по подобию не настоящей старины, но того прошлого, каким соглашаются его видеть самые серые обитатели настоящего: страна-фантазия с убогими аттракционами, только служители здесь достоверно одеты как мрачные венгерские экскурсоводы.
Далеко на кухонном столе Марка ждет дневная норма чтения. Музыка не дала ему работать вечером и нынче утром, а обед растянулся в душераздирающую вечность. Две груды книг под афишей Сары Бернар отсюда кажутся Марку одинокими и голодными, они растут и пошатываются, будто машут ему, выманивая из дворца. Одна громоздящаяся куча — книги о милленаристских культах приближающегося 2000 года. Рядом с ней и в ее тени тоскует грустная кучка тоненьких брошюрок о милленаристских верованиях накануне 1000 года. Впрочем, предвкушение работы не помогает. Он уже несколько месяцев работает семь дней в неделю, отрываясь, только чтобы встретиться с друзьями и посидеть в «Гербо» или одному посидеть в этом замковом дворике (отныне мертвом и навсегда вычеркнутом из списка), посидеть на лавочках на площади Кошута у Парламента, посидеть у воды на Пештском берегу, посидеть возле Оперы, посидеть на Геллерте, искупаться в Рац-Фюрдё, побродить не спеша по Пешту, избегая новостроек и представляя взамен старые новостройки. Марк медленно поднимается, пытаясь удержать пошатнувшуюся веру: к тому времени, как он доберется домой, у него будет настроение поработать, если домой он доберется без приключений. Он задумывается, как идет Джоново интервью, надеется, что Джон понял про шляпу и будет правильно ее носить. Еще только половина третьего. Марк покидает замок; спускаться к реке по извилистым дорожкам слишком жарко, и он покупает билет — минутная поездка в фуникулере, который вверх и вниз катает по склону туристов, клацающих фотоаппаратами. Марк стоит на маленьком перроне на вершине холма и смотрит, как два вагончика-противовеса на канате, где-то по восемь пассажиров в каждом, плывут вверх и вниз навстречу друг другу, встречаются на середине пути и между рейсами грустно глядят друг на друга с разных станций.
Июльская жара обнимает Джона прямо за вращающейся дверью «Хилтона» — особенно тяжкая после кондиционированного воздуха фойе. Несколько минут назад они обедали на террасе — с тех пор стало жарче? Или нет? думает Джон. Умеют ли воздушные фронты разделяться так точно, чтобы начинаться по разные стороны отеля? Он пытается думать об интервью, на которое опаздывает уже на полчаса. Джон доходит до конца маленькой улицы Танчича Михая, не замечая дороги, только чувствуя, как тонкие подошвы туфель сводчатым объятием выгибаются на булыжниках мостовой. Почему Венгрия какие у вас инвестиционные планы вы скучаете по сутолоке Вашингтона как вы думаете венгры оценивают вашу работу какие бары и рестораны предпочитаете здешняя жизнь такова как вы ожидали а будет ли это заметным событием в будущем в чем важность того что вы делаете гордитесь ли вы собой а вообще правильная ли это норма какие глупые вопросы.
Джон минует фонарный столб, зеленый и залепленный обрывками плакатов от прошлогодних выборов и рекламы каких-то «НОВЫХ АМЕРИКАНЦЕВ». У столба маленькая рыжая с белым собака с длинными плюшевыми ушами, складчатыми, как бархатные занавески; песик прыгает на трех лапах, стараясь покруче задрать четвертую, удерживает равновесие, вывернув туловище, как посудную тряпку, чтобы как можно выше помочиться на фонарный столб, выгибается, напрасно стараясь в ретроспективе показаться большим кобелем тому, кто придет и понюхает.
Ускоряя шаг, Джон проходит сквозь старинное укрепление под названием Венские ворота и натыкается на двоих, которые целуются, привалившись к дереву. Дыхание перехватывает, когда он узнает женщину, стоящую спиной к нему: Эмили. Джон замирает, смотрит, не веря: как быстро все летит под откос. Единственный видимый глаз ее партнера открывается и замечает застывшего Джона, склоненная половина лица парня меняется, освещаясь угрозой и готовностью.
— Mi afaszt akarsz? — шипит он на незнакомца.
Джон подыскивает какие-нибудь венгерские слова, потом решает просто назвать ее по имени, может, спросить, зачем, но она уже поворачивает голову посмотреть, что отвлекло внимание и губы возлюбленного, и оказывается круглолицей венгеркой со скобкой на зубах и широко расставленными глазами.
— О, элнезешт керек, — выговаривает Джон с жестом мирного непонимания и возвращается к английскому: — Я думал, оо, извините, я думал, моя знакомая, но нет, то есть…
Парень выскальзывает из-за девушки, делает шаг к Джону, обнаруживая странную прическу и показывая глубокое знание английского:
— Твоя знакомая? Да ты, нахер, кто такой?
— Нет, нет, я ошибся. Я ее не знаю. Просто показалось…
— А ну смотри на нее больше, давай, ну-ка внимательно смотреть, а! Знаешь ее?
— Нет, точно — не знаю. — Быстрая улыбка: ладно, хаха, бывает.
Но венгр, кажется, не способен понять Джонова отнекивания. Он стоит рядом с собственностью, на которую посягнули.
— Ты не знаешь ее, ты хорошо смотреть, теперь пиздай отсюда, мужик.
Джон подавляет желание поправить нецензурную грамматику, смеется и идет дальше вниз по наклонной улице Варфок. За спиной он слышит угрозы на плохом английском, переходящие в венгерское бурчанье, прерываемое недовольным распевом нецелуемой женщины. Ее голос доминирует секунду или две или три, а потом в голове у Джона становится горячо и пусто, и тут же — острая боль, а колено и левая ладонь ударяются о мостовую. Подняв правую руку, он отнимает ее от затылка влажной и красной. Еще с земли Джон оборачивается — морщась; голова кружится, — и видит, как парень, презрительно рявкнув, быстро шагает к старинным укрепленным Венским воротам, таща женщину за собой на холм, будто враг еще под стенами. Сваливший его камень, отмечает Джон с неуместным, он знает, интересом, довольно круглый: катится вниз по склону, покидая свою последнюю коленопреклоненную жертву.
С первым толчком спускающегося вагона фуникулера Марково огорчение, что у него украли покой, рассеивается. Он сует уголок билета в рот, и два клыка смыкаются в дырке, пробитой в голубой бумажной полоске. Лобовое стекло вагона смотрит на восток, в нем снизу вверх разворачивается Пешт: город девятнадцатого века, восхитительно древний Цепной мост и лениво текущий коричневый Дунай выставляют себя перед Марком. Солнце рисует для него на реке белые и золотые дорожки. Сердце Марка бьется медленнее, и все звуки выстраиваются в лад ради него: жужжание тросов фуникулера, невидимая птица, чья песня не отдаляется, пока спускается вагон, так что Марк с радостью понимает, что птица, видимо, сидит на крыше, упиваясь как и он сам, этим счастливым полетом. Марк готов вечно так безмятежно парить, сидя, плыть по небу, как в детских мечтах. Ретроспективно события утра и обеда набухают понятной важностью, Марк снова любит Джона, верит ему и восхищается им, поскорее хочет увидеть всех в «Гербо», поскорее хочет в ожидающую его теплую ванну работы.
Но когда вагончики встречаются на середине пути, у Марка слегка щиплет в горле от грусти. Он спешно напоминает себе о тяжком и громоздком Парламенте, его острых ребрах и закруглениях, остроконечном шлеме, о выгибающихся объятиях уличных колец Пештской планировки, облаках, что тянут свои тени сквозь улицы и беззвучно волокут их по зданиям, не цепляясь ни за трубы, ни за старинные антенны… но через несколько болезненных мгновений все это у него отнимают. Секунды сжимаются, и здания на Пештской набережной встают и закрывают весь вид к востоку, Дунай блещет последней россыпью зыби и, точно мара над летним шоссе, исчезает под колесами машин, катящих по Буде мимо нижней станции подъемника — машинки, сплющенные и игрушечные за мгновения до того, теперь раздулись, оделись звуком и скоростью.