…Позвали, значит, к императрице Журилу.
Была там Журина, которая опять не решилась подойти при всех к сыну, выразить материнские чувства, были придворные дамы, которые, казалось, полностью превратились в глаза и уши, впитывали каждое словечко, каждый взгляд, малейшее движение, все старались уловить хотя бы какой-нибудь намек на нечто греховное, что было, ну, ясно же, было между императрицей и этим молодым, на диво красивым чужаком – недаром ведь от одного только взгляда на него Адельгейда поранила себе руку.
Ничего не поняли, ничего не заметили, ничего не уловили.
Расстояние, холод, торжественность.
Императрица восседала на высоком стуле, который должен был служить троном, придворные дамы теснились понизу на переносных ременных стульцах, Журиле стула не подали, хотя послу такого большого властителя, каков киевский князь, оказывали честь, разрешая сидеть и перед самим императором.
Перед императором, но не перед императрицей. Перед столь сановной женщиной должно стоять всем мужчинам.
Журило стоял весело, беззаботно, пожимал широкими плечами, потряхивал пышными своими кудрями. Удивлялся: ужель эта холодная, неприступная молодая женщина в золотой короне Евпраксия, Пракся, с которой он… Эх, лучше уж не вспоминать, а молчать или говорить лишь то, что хотят от него услышать.
– Что же говорить? – спрашивал почти дерзко, как и подобало избалованному женским вниманием красавцу.
Если б Евпраксия знала, о чем спрашивать! Зато знал Журило. Раз княжна, то и знать ей нужно о князьях. О братьях, об отце и о дядьях, да матери, да святых отцах, да… Ну, так значит… Когда поехала она сюда, из греков прибежал в Тмутаракань Олег Святославич, бросил в поруб братьев Ростиславичей – Давида и Володаря, посек козаров, которые допреж того заслали его к ромеям, Ростиславичей потом выпустил и засел в Тмутаракани, а Ростиславичи кинулись на Русь, прогнали из Владимира Ярополка Изяславича, тот побежал к князю Всеволоду просить помощи, великий князь послал сына своего Владимира Мономаха с дружиной, ну, прогнали Ростиславичей и снова посадили Ярополка во Владимире. Тогда и он, Журило, ходил с дружиной. А через год Ярополк, поддавшись злым наветам, пошел супротив самого великого князя Всеволода, и снова послали под Луческ молодого князя Мономаха, и снова Журило ходил туда с дружиною, Ярополк утек к ляхам, а они взяли Луческ и матерь Ярополкову Гертруду, и жену его Ирину, и близких Ярополковых людей привели в Киев в полон, что ли. Еще год минул, как Ярополк пришел и стал мириться со Всеволодом. Снова отдали ему Луческ, – а Мономах возвратился в Чернигов. Но не угомонился Ярополк, пошел на Звенигород, а в пути, когда он спал на возу, набежал на него какой-то Нерадец, вогнал ему в сердце меч и побежал так быстро, что никто и опомниться не успел. Соскочил Ярополк с воза, вырвал меч из раны, закричал отчаянно: "Ох, ты же меня, вражина, доконал!" И помер. Ну, привезли его в Киев, положили в раку из мрамору, оставили лежать в церкви святого Петра, что сам и воздвиг по подсказке матери своей Гертруды, она же римской церкви святого Петра молилась… Вот и все.
Потом приехали послы аж из Рима самого иль откуда-то оттуда к князю Всеволоду и митрополиту Иоанну. Митрополит послов не принял, разругался с самим князем Всеволодом и помер, а был, говорят, вельми ученый. После того Янка, княжна и игуменья Андреевского монастыря, пошла в греки и привезла от них нового митрополита Иоанна-скопца. Говорят, неученый и глупый, но он, Журило, того уже не знает, потому как тут прибыли послы от императора, и ему велено было ехать с ними сюда.
Ни о матери Анне, ни о родном брате Ростиславе, ни о Киеве, ни о Красном дворе, ни о том, что знали только они двое шесть лет назад, ни о чеберяйчиках…
Евпраксия не смела спрашивать, Журило не смел говорить.
Холод, отчужденность, непреодолимое расстояние.
Лишь вырвавшись из холодной палаты, вздохнув и расправив плечи, не ощущая больше на себе острых взглядов придворных ведьм, закричит Журило матери своей, что Евпраксия несчастна, что не допустит он, чтобы была она такой несчастной, увезет ее назад, в Киев, к князю Всеволоду, к…
А Журина положит ему руку на голову, скажет тихо и горестно:
– Ну, что ты, дите мое! А князь?
– Так я… вернусь в Киев, скажу князю Всеволоду, а там снова прискачу и увезу Евпраксию отсюда!
Журина молча усмехалась, слыша такие легкодумные ребячливые восклицанья, знала: ничего такого не будет. И сей год занесется в пустые годы, а когда и настанут наполненные, то не знать еще, чем они станут полниться: счастьем иль горем.
И не будет о том ничего ни в летописях, ни в хрониках, лишь намеки да невыразительные поминанья.
ОБЪЯСНЕНИЕ
Снова оказались наедине, но теперь уже не случайно. По требованию императора сошлись в тронном зале Бамбергского дворца; входили туда словно два поссорившихся государства, до самых дверей в зал сопровождаемые своими приближенными, которые затем должны были в соответствии с высочайшим повелением остаться за порогом. Император желал говорить с императрицей. О чем? Кому ж о том знать?
Генрих был весь в черном, как некогда в Кведлинбурге, высокий, худой, золотая цепь покачивалась на впалой груди, ровно ошейник широкий на охотничьем псе; не сел на трон, бегал и бегал из конца в конец по мрачному залу; Евпраксия стояла на одном месте, следила за Генрихом, спокойная и будто равнодушная.
– Мы задержались в Бамберге, потому что я ждал вестей из Италии, – начал император, не глядя на жену, голосом особенно резким и отрывистым.
Евпраксия промолчала. Вести из Италии ее не касались. Ниоткуда не ждала вестей.
– Я получил известия из Италии и не могу сказать, что они слишком утешительны. Я надеялся…
Генрих остановился, уставился на Евпраксию. Она оставалась по-прежнему равнодушной. Все в ней умерло к этому человеку. Чего ему нужно от нее?
Император уловил это настроение, переменил направление разговора.
– Киевский князь, ваш отец, в грамотах ко мне просит, дабы по своему усмотрению могли распоряжаться его послами. Вы можете оставить их при себе для услуг, можете отправить назад в Киев. Он считает, что вам приятно будет иметь возле себя славянские души. К тому же он послал молодых.
Говорят, он любит молодых. Так же и вы.
– А так же и вы, император, – добавила Евпраксия.
– Я? – удивился Генрих. – Разве я порезал себе руку на пиру при виде молодой женщины?
– Вы избрали императрицей меня, а я не принадлежу к старым людям.
Может быть, я слишком молода.
Ей хотелось сказать: "Возмутительно молода и нетронута", но она сдержалась, лишь скользнула по нему серыми своими глазами, да так, что у другого человека от их взгляда сердце зашлось бы. Генрих же только стиснул зубы и еще быстрей забегал по заду. На ходу кидал:
– У киевского царя, как мне сказали, преступное пристрастие к молодым…
– Вас это не должно беспокоить.
– Ну, да, но вы его дочь.
– Я императрица германская.
– Именно поэтому… Вы обманули меня, императора…
– Может, вы ошибаетесь?
– Именно так, именно так… Я полагал, что в ваших жилах течет кровь греческих императоров…
– Я никому такого не говорила…
– Да, но я полагал…
– Нужно было спросить у меня.
– Есть вещи, о коих не расспрашивают. Известно было, что русский князь сочетался браком с греческой принцессой. Но никто не знал, что она умерла и что он взял себе в жены девушку из подлого рода…
– Из простого…
– Все равно.
– Не для меня.
– Так вот: я жестоко обманулся.
– Вы можете объявить новый манифест. Отменить свой предыдущий и призвать своих людей молиться за какую-нибудь новую императрицу. С греческой кровью в жилах. Надеюсь, вы уже нашли такую?
– Я надеялся на объединение церквей, но в этом мне отказано: киевская церковь оттолкнула руку церкви Римской.
– Должно ли мне различать церкви нашу и вашу?
– То – дело клира. Но для государства… Когда-то Великий Теодорих[8] в письме к франку Хлодвигу сказал, что бог соединяет королей различных народов святыми семейными узами, дабы их миролюбием родственным крепить желаемый этими народами покой. Ибо лишь то свято, что не может быть нарушено никакой враждой. Короли роднятся, народы, отделенные друг от друга, обретают единую волю, и чрез те узы влекутся к согласию и единению дум.
– Я уже слышала о судьбах государства. Хотела бы услышать о себе.
– Я сказал.
– Хотите послушать и меня?
Генрих снова остановился, посмотрел на Евпраксию – настороженно, чуть ли не испуганно. В ней кипела юность.
– О чем?
– О вас.
– Император может говорить только о государстве. О власти. Ни о чем больше.
Ей хотелось закричать: "А Кведлинбург!" Закусила губы, свела – не разжать – пальцы обеих рук… Винные погреба Кведлинбургского аббатства.