Нестерпимыми стали ночи, когда внезапно просыпалась, с ужасом вспоминала все, что с нею случилось, бегала-бегала по темной, безмерно просторной императорской спальне, плакала-плакала. Императрица поднялась выше всех и стала самой одинокой из всех. Спала подобно святому Якову, что положил себе под голову камень, и приснилась ему лестница, поставленная на землю, а верх ее достигал самого неба. Символ представлений людских о мире: восхождение снизу вверх, разделение на высоту и низину, кто поднялся, тот уж не должен опускаться, грязь внизу, наверху же свет, чистота, благородство.
А она чем выше поднималась, тем в большую грязь попадала. Жила среди одиночества, среди пересудов, подглядываний украдкой, грязных намеков шепотком. Жила бессильная что-либо сделать, чем-либо помочь себе.
Для всех людей любовь – это освобожденье, радость, восторги наивысшие, для нее же любовь обернулась проклятием. Люди, которые любили ее, всегда приносили ей страдания. Отец, мать, брат, да и Журина, как ни добра. Заставила душу узнать про чеберяйчиков, которых не дано никому и никогда видеть. Верно, есть в свете воля злых сил. Откуда? И над каждым ли простирается? И почему? И можно ли спастись? И можно ли хоть надеяться на избавление? Уклониться, упраздниться, спрятаться, дать передышку измученной жертве?
Воля злых сил простирается угрозою над всеми и всегда, но повисает, словно туча, лишь над иными несчастными. Когда-то она считала, что стоит уехать подальше – и убежишь от злой силы и от собственного несчастья. Чем дальше ехала, тем крепче запутывалась в сетях несчастья. Воля злых сил…
Почему сосредоточилась на ней? Расплата за красоту? За происхождение высокое… иль за низкое? Отмщение за мать, которая пренебрегла родом своим и преисполнилась княжьим высокомерием, а такое не проходит безнаказанно ни для кого. Над нею злая воля тяготела от самого рождения, теперь Евпраксия в этом была убеждена.
Придворные дамы перешептывались: чего еще ей нужно? На пышных приемах сидела на двойном троне, рядом с императором, несла на золотистых своих волосах золотую имперскую корону, перед ней падали на колени, целовали руку достойнейшие мужи, за нее пили на пирах, за нее молились в соборах.
Чего ей нужно?
Никто не видел того, что не дано видеть. Жизнь повседневная разделена ведь на видимую и скрытую. Никто не видел ее одиночества, от которого можно одичать, отчаяния, что могло довести до безумия. Рядом с ней была только Журина; вместе и плакали тайком, чтоб никто не заметил и не услышал, хотя, кажется, кто бы услышал: император неожиданно оглох.
Приступы глухоты начались у Генриха еще давно, после трехдневного стояния на морозе в Каноссе, приходили и позже, всегда в пору наступленья дождей, холода и пронзающей сырости. Генриху легко было скрывать глухоту, потому что – император, ему надлежало повелевать, приказывать, кого ему-то слушать? Император обязан так или иначе быть отделенным от "нижнего" мира, он наверху, ему нужен покой для размышлений, для высших решений, и пусть о него, как о подножие высокой горы, бьются тысячи людей с их мелкими хлопотами, суетой, никчемностью, он же остается пребывающим в гордом одиночестве, один на один с облаками.
Только Заубуш знал о глухоте императора, как и обо всем остальном у императора, знал, но умело избегал в дни приступов глухоты всяких разговоров с ним, – лишь слушал и хлопал ресницами в знак понимания и покорности. Евпраксия о глухоте императора не знала, потому и начались у нее беседы с Генрихом столь странные, что она уверялась, будто сходит неминуемо с ума.
Она: Неужели во всей вашей империи льет такой нудный дождь?
Он: Положение императрицы обязывает.
Она: Я не люблю воды. В мокрядь человек всегда слишком остро ощущает свое одиночество.
Он: Сегодня я пришлю вам новые украшения. Их привезли от французского короля. Я сожалею, что умерла ваша тетка Агнес, королева Франции. Примите мои соболезнования.
Она: Мне хочется жить.
Он (улыбаясь): Страх подданных – дело понятное, а на прихоть женщин-повелительниц нет управы.
Она: Боже мой, неужели это прихоть?
Он: Мы никуда больше не поедем.
Она: Я никуда и не хочу ехать, от себя никуда не убежишь. Но мне грустно и горько!..
Он: Императору приходится больше любить замки, чем сытые города, воинов больше купцов, битвы – больше мира.
Она: Боже, я никогда не знала, что судьба императрицы может быть столь тяжелой!
Он: Церковь требует мира, а я хочу распрей.
Она: Человек должен жить красотой, добром, правдой, иначе – зачем тогда жить?
Он: Величие изнуряет, к этому следует быть готовым всегда. Величие – это зверь, который требует каждый раз новой поживы. Зато ничто не может быть выше величия!
Она: А кто ответит мне взаимностью на мой вздох, на мой крик, на мой поцелуй?
Он: В Саксонии снова бунтуют бароны. А эта всесветная блудница Матильда Тосканская женила на себе глуповатого мальчишку – Вельфа Баварского.
Она: Я ничего не желаю знать об этих людях! Какое мне дело до них?
Он: Про Карла Великого сказано, что он большее внимание уделял государственной пользе, нежели упорству отдельного лица. Хотел бы напомнить вам еще, что Карл весьма любил чужеземцев и проявлял большую заботу, дабы достойно принять их, так что число их оказывалось небезосновательно обременительным не только для двора, но и для всего государства. Но он, по величию души, не придавал значения таким соображениям, ибо и наибольшие неудобства в этом случае вознаграждались: щедрость всегда славят и доброе имя всегда ценят. Императоры Священной Римской империи брали в жены греческих принцесс, но русской принцессы не имел за собой еще никто из них. Я первый, и вы – первая. Что может быть прекрасней?
Она: Стать императрицей и перестать быть человеком? Иль человеческое заказано императорам?
Он: Простолюдины всегда нетерпеливы, ибо им не видно, что впереди.
Она: И мне тоже не видно! Ничего не видно! Не надеюсь ни на что! Не жду ничего!
Генрих со спокойным недоумением смотрел на брови императрицы, бесстыдно взлетавшие вверх; замкнутый в себе, он был неприступен для страстей, терзавших женщину. Кто не сеет, у того не уродит. Глухота полностью отрезала его от мира, в него вселилось равнодушие человека, вознесенного так высоко, что для него уже исчезает беспредельное разнообразие, неодинаковость всего земного. Время одинаково, мир вокруг одинаков – чему было тревожиться? Но он оставался человеком, пусть и высоко вознесенным, – он тревожился, он с тревожной неуверенностью думал о своей императрице… Всю жизнь жаждал одиночества, а когда оно пришло, по неумной прихоти пожелал иметь возле себя это нежное существо. Теперь вот казнился и ярился. Жена – помощник, единомышленник, вторая половина твоего естества, твое дополнение, сообщник в замыслах твоих, сила, встающая на твою защиту, если б даже нужно было бороться против всего мира. Может, правда, стать и врагом, скрытым, упрямым, неподкупно-неумолимым, страшным в своей непостижимости и непоследовательности. Но и тогда тебе легче; знаешь, кто пред тобой. Хуже всего неопределенность, неуловимость, загадочность. Тогда угрозы подстерегают отовсюду, а откуда точно – не поймешь и не отгадаешь, и жизнь совместная становится дурным сном, – в его тисках задыхаешься, высвободиться не в состоянии, но и тебе не дано задохнуться до конца, мучишься, мучишься, и нет тому конца.
Генрих вызвал Заубуша и спросил у него, выполняется ли и тут, в Бамберге, повеление, чтоб возле дворца не было ни единого голубя? Барон похлопал ресницами, усмехнулся одними глазами. Душа императора напоминала сейчас покинутый и забытый дом: цел и невредим, а никто в нем не живет.
Хотелось подойти, закричать Генриху на ухо: "Вылечу тебя, император! Я, барон Заубуш, сделаю это!" Но решил ждать. Время – канат, протянутый между восходом и заходом солнца. На ночь он свертывается и от свертываний и развертываний этих изнашивается. Нужно подождать, когда канат перетрется однажды.
Дождался. Никто не увидел того, что случилось, но узнали все, а Заубуш – прежде всех. Императрица наконец прознала про глухоту императора.
Ничего страшного, кажется, ведь глухота все ж лучше, чем глупота, но Генрих-то не мог стерпеть, чтоб его тайна оказалась раскрытой.
Началось страшное.
В часы, свободные от дворцовых приемов, Евпраксия, пренебрегая обычаем, бродила по дворцу с распущенными волосами. Корона, как и на приемах, венчала ее золотистые волны, но на неприбранных волосах она утрачивала тяжесть и символичность – просто драгоценное украшение. И вот в таком виде Евпраксия набрела однажды на Генриха. Он стоял у окна, чуть сгорбленная спина выдавала его напряжение, сосредоточенность: то ли пристально всматривался во что-то на дворе, то ли мучительно замкнулся, ушел в свои мысли. Евпраксии стало жаль его. Потихоньку позвала: