— Прежде всего, я хочу получить разъяснение от устроителей пикника, — сдавленным голосом отвечал Морони.
— Разъяснение или объяснение? — резко спросил старик.
— Это одно и то же.
— Это не одно и то же. Объяснения они дадут, разъяснения никогда.
— Я вас не понимаю.
— Они никогда не скажут правды. Это учтивые светские господа. Но, может быть, ты вовсе не хочешь правды? Ты ведь жаждешь крови или чего-нибудь в этом роде. Знаю я вас, молодых.
— Нет, я хочу правды.
— Ну, и прекрасно, мой мальчик. Для этого не нужны секунданты. У меня есть собственная сыскная полиция — парни, скажу тебе, что надо. Если существует истинная причина, мы ее сейчас и узнаем. Ну-ка, стань за этой дверью, а я ее слегка приоткрою, и ты все услышишь собственными ушами. А теперь отпусти меня к моим школярам.
Морони повиновался; в голове его был хаос, мысли путались и кружились, обгоняя одна другую, так что он сам не знал, что творит. А старый Тоот тем временем вернулся к школярам.
— Ну как, не соскучились, детки? — спросил он. — А мы там с Морони побеседовали маленько. Славный он человек, а жена его еще лучше. Красавица, не правда ли? Кто из вас ее знает?
О, госпожу Морони знали все. Да и можно ли было ее не знать! Все они до единого посвящали ей стихи, кто в ямбах, а кто в гекзаметрах.
— Ай-я-яй, лоботрясы! Вижу я, что вы прилежно почитываете Овидиевы «Amres»[21]. Эй, Дюси Беке, ты-то почему краснеешь? Ну-ка, подойди ко мне, греховодник, и я щелкну тебя по лбу! Но готов биться об заклад на новую пенковую трубку, что ни одному из вас невдомек, какая сплетня гуляет по городу об этой прекрасной даме.
Мишка Отрокочи, самый маленький школяр, тут же поднял вверх два пальца, как обычно делают в классе, желая ответить на вопрос учителя, и, торопясь, визгливым, тоненьким голоском выкрикнул:
— Я знаю!
Дядюшка Тоот начал подшучивать над Мишкой;
— Стоп, балденок! Откуда тебе знать? Захотелось получить пенковую трубку? Ну и ну, вы только поглядите на него! Так и быть, трубку ты получишь, хотя и не дорос. Если знаешь, получишь— я своему слову хозяин. А теперь говори.
— Прошу прощения, дядюшка Тоот, но ходят слухи, что в госпожу Морони влюблен Пишта Тоот, а госпожа Морони влюблена в Пишту Тоота.
— Ах ты, лопух! Как ты смеешь болтать этакий вздор! — вскричал господин Дёрдь, вспыхнув неукротимым гневом. — Сейчас я принесу плеть!
И старый господин засеменил в соседнюю комнату (Мишка Отрокочи, само собой, не стал дожидаться, пока он оттуда выйдет) и обратился к застывшему в оцепенении Морони:
— Теперь ты знаешь, почему руками устроителей пикника дамы нашего города вычеркнули слова «и вашу семью», хотя эти дамы вовсе не так хороши, но и не более добродетельны, чем твоя жена. Вот тебе объяснение, сынок, а теперь, если хочешь, можешь послать секундантов за разъяснением.
Морони нужна была ясность — сейчас он ее имел. Морони нужна была правда — что ж, он ее получил. Вот она, правда. От нее не уйти. Голова его гудела, как колокол; он скрипнул зубами, будто готовясь кого-то съесть, но не произнес ни единого слова. Неверными шагами, словно сомнамбула, он долго спускался по лестнице и, сдерживая кипевшее в душе возбуждение, едва слышно бормотал: «Спокойно, Понятовский, спокойно!»
— К черту спокойствие! — вдруг оборвал он самого себя. — Я ему все кости переломаю.
Внизу, поперек лестницы, в сладкой дреме забылся волкодав. Морони в рассеянности наступил на него. Волкодав зарычал, вытянул шею, пытаясь ухватить обидчика за ногу, но Морони отскочил, а пес был ленив, не погнался за ним и преспокойно улегся опять.
«Каков философ!» — подумал Морони. Он вообразил себе неприятное состояние, если б пес вцепился в его икру. Тогда у него было бы не одно несчастье, а целых два. Гм, гм… а ведь могло бы случиться и три, и четыре. Ей-богу, не так уж плохо, что несчастье всего одно…
В воротах он снял шляпу. Прохладный майский ветерок слегка освежил разгоряченную голову; сутолока, царившая на рыночной площади, оживленный ритм дня успокаивающе подействовали на его нервы, и мысли его потекли в таком направлении:
«Ну, а это, какое же это несчастье? О чем, в сущности, речь? (С задумчивым видом он уселся на окрашенную в зеленый цвет скамью перед кондитерской Пишкальского.) Говорят, что Пишта влюблен в мою жену. Она ему нравится. Ну, и что же? Не из дерева же он сделан, чтоб устоять перед такой обольстительной женщиной. Да и кому она не нравится? Если б я стал закалывать и стрелять всех, кому нравится моя жена, мне пришлось бы истребить половину города. А уж этого и король так не оставил бы. Ну, не глупость ли с моей стороны — желать переломать кости Пиште Тооту! Хорош бы я был, если бы набросился на своего самого близкого друга — без всякой на то причины. Выбраню его и откажу от дома — это будет вполне по-джентльменски. Тут все ясно, как день, но вот закавыка: говорят, что и жена моя влюблена в Пишту. Если б не это! (Он вздохнул, понурил голову и стал водить тростью по песку, выковыривая и перекатывая мелкие камешки.) Пишта, безусловно, в этом не виноват. Он-то здесь ни при чем. Кто ж тогда виноват? Эржике? Ах, бедняжка, она-то что могла с собой поделать? И как было устоять ее нежному хрупкому сердечку, когда я сам обожал этого злодея! Выходит, я один кругом виноват, ведь это я навязал ей Пишту Тоота. Господи, какой я осел, какой осел!
Прохожие могли наблюдать, как он яростно колотит себя в грудь кулаком и при этом десять раз кряду повторяет: «Я осел, я, я осел». (Жаль, что не оказалось там попугая — он бы охотно подтвердил это.)
Вероятно, монолог этот затянулся бы еще надолго, не отвлеки Морони его собственная кухарка Погач; она приближалась, вихляя бедрами и размахивая огромной веткой цветущей акации.
— Добрый день, ваша милость, — приветствовала она его. — Долгонько дожидались мы вас к обеду, так что даже все варево остыло.
— Я был занят, мамаша. (Так вместо традиционного «тетушка» в Римасомбате обращаются к простолюдинкам.) — Куда это вы ходили, почтеннейшая?
— До Сабони. (Так говорят в Римасомбате вместо того, чтоб сказать «к Сабо».)
— А зачем вам, почтеннейшая, понадобился Сабо? (Сабо был не кто иной, как содержатель «Трех роз».)
— Я относила письмо господину Тооту.
— От кого?
Мамаша Погач стыдливо вытерла рот концом красного головного платка, потом вдруг, приняв важный вид и высоко вскинув брови, приложила два толстых пальца к ярко накрашенным губам.
— Мой рот на замке, — заявила она.
— Это тоже неплохо, мамаша Погач. Ну, ступайте вперед, а я приду вслед за вами.
Он встал со скамьи и без какой-либо определенной цели поплелся на противоположный конец рынка. Сомнений не было: Эржике писала Пиште. Итак, они уже состоят в переписке. Но позвольте, переписка ведь может быть совершенно невинной! Эржике может просить у Пишты ноты, книгу и мало ли что еще. Возможно, наконец, что она просто справляется о муже, который ушел сегодня из дома не совсем обычным образом.
Погруженный в тяжелые думы, он подошел к «Трем розам» — там гремела музыка. Пишта Тоот развлекался с Кожибровским! Пусть его развлекается… Вместе уж им не развлекаться — он, Морони, порывает с Тоотом навеки.
При этой мысли сердце у Морони сжалось, но, подавив неуместную слабость, он прошествовал мимо трактира и направил свои стопы домой. Но тут обольстительные ароматы из кухни, просочившись на улицу, понеслись за ним вдогонку, и он ощутил нестерпимый голод. В желудке у него заурчало, а когда подает голос желудок, это явный признак того, что душа обрела покой.
Но едва щекочущий запах жаркого исчез, смытый новыми потоками воздуха, вновь заговорила душа.
«Ба! (И Пишта хлопнул себя по лбу.) Я ведь должен потребовать удовлетворения у распорядителей пикника. Вот именно. Пишту я к ним послать не могу, но застану в «Трех розах» Кожибровского».
Он вернулся и отворил дверь в трактир. Там дым стоял коромыслом: кутеж был в самом разгаре. Весь пол был залит вином. У двери играл цыганский оркестр Йошки Пондро. (Первый оркестр сегодня в Пелшёце, играет на свадьбе Кати Гилети.) За круглым столом, уже основательно уставленном бутылками, расположилась вся честная компания, с взъерошенными волосами, с багрово-сизыми физиономиями. Пишта Тоот сидел без пиджака, утопив локти в луже красного вина, а Кожибровский в этот самый момент шмякнул о железную печку цилиндр, наполненный вином до самых краев. Он так и хрястнул — одно удовольствие было слышать. Кто был там еще? Пали Лендел, Гедеон Четнеки и Дюрка Фекете. Все как на подбор. Лаци Коротноки стоял перед Йошкой Пондро и, кривляясь, импровизировал душераздирающую песню, мелодию которой бедняга-цыган должен был угадать неведомо как.
Низкий сиплый голос выводил ее на ощупь, будто жаворонок-птенец вылупливался из яйца.
Пахать мне надо землю весной,Но кто же знает, где он, плуг мойСам бог не ведает, где плуг мой,Видать, не сыщется этой весной.
Тут он сбился, несколько раз прохрипел: «Эх-хха!» — затем хлопнул по плечу виолончелиста и, пошатнувшись, привалился к стене.