Упоминание о «Трех розах» расстроило и напугало его. Проглотив еще немного, он спросил уже более кротко:
— А ты отчего не садишься за стол? Не стоит морить себя голодом из-за меня. Или ты хочешь, чтоб я ушел?
Эржике не отозвалась ни словом. Она стояла, опустив розовые, как абрикосовый цвет, округлые свои руки, и легонько, по-детски покачивала ими взад-вперед.
— Ты решительно не желаешь есть? — рассердившись, прикрикнул на нее Пишта. — Отвечай!
— Если останется кусочек, я съем, — тихо, покорно отвечала она.
Ее покорность тронула мягкосердечного Пишту до глубины души. Это было то единственное, что влекло его к ней неотразимо.
— Ну, будет тебе, перестань дурить, — сказал он, почти что расчувствовавшись. — Без тебя и я не стану есть, — просто кусок в рот не идет.
И он отложил нож и вилку, показывая тем, что есть не в силах. На белой скатерти лежали два колющих столовых предмета, скрещенные, неподвижные, как оружие средневековых рыцарей, сложенное в знак преклонения к ногам прекрасной дамы.
— В «Трех розах» и без меня кусок идет в рот?
— Да ведь это совсем другое дело. Тебя же там нет.
— Скоро меня не будет и здесь. Тебе следует к этому привыкать.
— К чему?
Эржике невольно обернулась, чтоб по лицу супруга увидеть, не притворяется ли он.
— Разве ты забыл, что я давеча сказала? — несколько смешавшись, неуверенно спросила она.
— А что ты сказала?
— Что мы разводимся, — сдавленным голосом проговорила Эржике и сделала столь ловкое движение головой, что сноп прекрасных волос, не поддерживаемый более шпильками, рассыпался по плечам, прикрыв вспыхнувшее личико. (Какой губительной силой обладает такое сокровище!)
— Да, что-то такое припоминаю, — с деланным безразличием обронил Пишта. — Ты решила бесповоротно?
— Вот увидишь.
— Хорошо, мы это еще обсудим, — сказал он, продолжая притворяться равнодушным. — Но, прошу тебя, сядь, поешь немного.
Он резко поднялся, чтобы взять ее за плечи и силой усадить за стол.
Эржике взвизгнула и отскочила.
— Ах, не прикасайся ко мне. Не смей! Уж лучше я сама сяду, только бы ты не прикасался к моему телу.
И она уселась за стол так неловко и робко, словно девочка-подросток, только полчаса назад побывавшая на sacré-coeur[20].
Пишта сам положил ей на тарелку утиную ножку и крылышко.
— Вот преотличный кусок. И этот тоже. Ты ведь проголодалась. Поешь и выпей немножко винца.
Эржике с аппетитом съела ножку и крылышко и действительно выпила полрюмки вина.
— А со мной даже не чокнешься?
Эржике на миг призадумалась, потом качнула головой, будто хотела отрицательно потрясти ею, но на полдороги остановилась и, склонившись (словно поникшая на кусте роза), зажмурив большие лукавые глаза, стукнула рюмкой о рюмку Пишты.
— Да святится мир! — торжественно возгласил Морони.
— О нет! Так скоро? Это невозможно. Ты же знаешь, что между нами неодолимая преграда.
— Преграда? Какая?
— Твои прогулки в корчму.
— Ты опять? Ах, детка, не будь же такой своенравной.
И Пишта, этот злодей и проказник, воровато протягивает сзади свою длиннющую руку к жениной шее, к тому месту, где розовая бороздка сбегает за лиф. Она почти незаметна, эта обольстительная ложбинка, покрытая у короны волос мелкими завитками, которые мягче и нежнее шелка. Их-то и начал теребить Пишта.
— Больно! Не дергай меня за волосы!
— Я не дергаю. Ведь к телу твоему прикасаться нельзя — ты запретила. Но что-то мне все-таки можно. И я не отпущу тебя до тех пор, пока ты не пообещаешь со мной помириться.
— Разбойник!
— Мир или война?
— Мир, мир! Лучше уж мир, чем остаться без волос.
— Ну, раз мир, дозвольте один поцелуй.
— Ого! Нет, мой милый, так мира не заключают.
— А как? Научи!
— Как вы невежественны! (На губах у Эржике играет коварная улыбка.) Обычно, мой друг, при заключении мира каждая из воюющих сторон идет на кое-какие уступки.
— Как же, как же: чтоб коза была сыта и капуста цела.
— Вот именно. Сейчас я изложу свои пропозиции.
— Послушаем!
— Вы получаете два дня в неделю, но я остаюсь в одиночестве всего лишь один день.
— Как это может быть? — округлил глаза Морони.
— Колумбово яйцо. Раз в неделю вам дозволяется ужинать вне дома. А второй раз вы приглашаете к нам на ужин вашего друга Пишту Тоота. Нравится вам идея?
— Идея великолепна. Ну что ж, ну что ж, — весьма довольный таким оборотом дела, смеясь, отозвался Морони. — Вот и получается, что и коза сыта, и капуста цела. Просто чудесно, когда у тебя такая умница-жена.
Некоторое время они спорили о том, кто коза, а кто капуста, но тут у них стали слипаться глаза, капуста поцеловала козу, а коза капусту — таков был сладостный конец их первой семейной бури.
С тех пор Пишта Тоот бывал зван к госпоже и господину Морони каждую среду. Более того, осенью, в день ангела Эржебет, Морони преподнес своей умненькой женушке прелестный гранатовый браслет. Эржике так умилилась, что бросилась мужу на шею.
— Ах, мой котик, мой ненаглядный! Как ты мил, как ты добр! Но я не хочу оставаться в долгу. Разрешаю тебе отныне в впредь дважды в неделю приводить к нам Пишту Тоота.
Морони так расчувствовался, что, целуя поочередно все десять пальчиков великодушной жены, только и смог вымолвить: — О, душенька, душенька моя! Пишта Тоот был собой недурен, галантен и относился к джентльменам той породы, которая представляет собой нечто среднее между истинно светским молодым человеком и провинциальным сердцеедом. Из этого определения следует, что Пишта Тоот усвоил замашки обоих стилей, как, скажем, мул, повадки которого изобличают в нем одновременно и осла и лошадь. Он гордился своими изящно обкуренными трубками, но был знаток и более высокого, более изысканного спорта. Знал, например, сколько предков желательно иметь для того, чтобы получить камергера, и где полагается носить камергерский ключ; какие льготы жалуются кавалерам тех или иных орденов, и имел некоторое представление о том, в каком духе в Париже, в Сен-Жерменском предместье, ведут диалог маркизы и виконты легитимистского толка. Знал он об этом, разумеется, исключительно из романов, однако знал. Одним словом, Пишта Тоот был ни слишком плох, ни слишком хорош — этакий, если угодно, бесцветный чудак. Поступки его попеременно отличали то деликатность, то наглость, а в душе в ближайшем соседстве уживались тиранство и справедливость, будто керосин и духи в одном ящике.
Что касается прочего, то у него были сносные манеры, сносный дядюшка и сносный портной — святая троица, столь необходимая нашей ветреной молодежи.
Чтоб иметь какое-нибудь занятие, он нес службу вице-нотариуса в благородном комитате * Гёмёр. Правда, для названное должности он был несколько староват (ему перевалило уже за тридцать), но это нисколько ему не вредило в обществе — ни в глазах прекрасного, ни в глазах сильного пола, и нимб его не тускнел, ибо родной дядюшка Пишты был значительно старше (пожилому господину перевалило за семьдесят), и по этой причине Пиште Тооту ослепительно улыбалось весьма солидное состояние.
Дядюшка, который среди бесчисленных Тоотов был отмечен в «городе фляг» прозвищем «Обжора Тоот», снискал себе репутацию величайшего гурмана, причем недоброжелатели утверждали, что его живот — его бог, а доброжелатели, что старик помрет не иначе как от удара (святая правда, только — когда?).
И в самом деле, Обжора Тоот тратил свое огромное состояние на пиршества. Он держал первоклассного повара (того, что прежде служил у графов Андраши *) и, что ни день, приглашал к столу восемь голодных школяров. Иные смертные не удостоились этой чести ни разу. Господа не умеют есть, — говаривал старый Тоот. — Они фокусничают, ковыряют, привередничают. Зато ненасытные школяры доставляли ему ни с чем не сравнимое удовольствие.
Как только начинался учебный год, старик вносил в список всех школяров, затем разделял их на тридцать групп, в каждую из которых входило восемь душ. Группы обедали у него по очереди; всем школярам вменялось в обязанность накануне своего обеденного дня участвовать в составлении меню. Каждый должен был написать на отдельном листке кушанье, которое желал бы отведать на следующий день, и до вечера вручить свой листок повару; повар, принимая означенный документ, разражался отчаянной бранью и, разделывая под орех его подателя, не забывал помянуть, что прежде служил у графов Андраши.
Нанизав на нитку, повар относил эти листки своему господину, который перед отходом ко сну обозревал их самым внимательным образом, так что все многообразие кушаний как бы проплывало перед его желудочным взором; из них-то он и составлял меню завтрашнего обеда. Если в гастрономических пожеланиях какого-либо школяра вдруг мелькала неожиданная идея, на следующий день удачливый гастроном находил под салфеткой награду — серебряный форинт. Разумеется, вся протестантская гимназия в течение целого года денно и нощно ломала голову, измышляя всевозможные необыкновенные блюда, дабы потрафить изощренному вкусу досточтимого Дёрдя Тоота.