— Берегись, голубка, — шутливо предупреждал ее Морони, — как бы не захворать тебе морской болезнью.
Сегодня, однако, у Эржике не было ни малейшего желания заигрывать с зеленой птицей, принесенной из отчего дома (попугай входил в ее приданое); с сердитым и хмурым видом она прошествовала по извилистым тропкам в дальний конец сада, отломила ветку плакучей ивы и, возбужденно расхаживая взад и вперед, нервически постегивала ею по юбке.
Прошло совсем немного времени, и снова раздался крик попугая, величавшего кого-то «ослом». То был Морони, отправлявшийся за женой. Эржике, заметив его, свернула на другую тропинку. Морони тоже ее заметил и изменил направление, чтобы опередить беглянку. Все было напрасно. Она по-прежнему ускользала от него, словно танцовщица от преследующего ее в чардаше кавалера.
— Эржике, постой! — крикнул ей муж. — Не убегай же!
— А вы за мной не гонитесь!
— Ты не хочешь меня подождать?
— Нет!
— Тогда я тебя поймаю!
И Пишта бросился напрямик через клумбы, немилосердно топча фиалки и фуксии.
— Если вы только ко мне прикоснетесь, я позову на помощь!
— Перестань дурить. Чего ты в конце концов хочешь? Эржике сжала кулачок, оставив на свободе один лишь пальчик, и этот пальчик издали показала Морони.
Один палец означал один день. Пишта поднял в ответ два пальца. Два пальца — два дня!
— Кутила! — сквозь белоснежные зубки прошипела Эржике.
О золотые деньки медового месяца! Людям не терпится узнать, что находится там, под медом? Да вот эти самые игривые сценки. Жена показывает один палец, муж — два, вот уже и ссора. Первый супружеский разлад. И тянется он до тех пор, пока вся рука со всеми пятью пальцами не притянется куда-то: или к жене, или к друзьям.
Затем наступает первая «facherie»[18]. Facherie — тоже сладостное, милое безрассудство. Война между супругами, причем теми самыми пулями, которые дети выдувают через соломинку из душистой мыльной пены.
Но вот Пишта закусил удила: как, жена не дает себя поймать! «Между нами все кончено!» — кричит он и яростно поворачивает к дому, с шумом захлопывая за собой садовую калитку. В саду между тем свежеет, и Пишта с горничной Ниной, праздно слоняющейся по веранде, посылает Эржи теплый платок: ведь жена такая глупышка, она способна, разгневавшись, часами бегать по саду с непокрытой головой.
— Не говорите госпоже, Нина, что это я вас послал с платком.
Некоторое время Эржике бродит по саду, но ее снедает любопытство: что творит в доме деспот, пока ее нет, — не полоснул ли себя бритвой по горлу? (О таком происшествии как раз на днях писали в газетах.)
И вот она входит в дом, изо всех сил стараясь выглядеть сердитой, гремит чашками, с треском и грохотом пинает стоящие на дороге стулья. Трах! — вдребезги разлетелась в буфете тарелка, к счастью, та самая, что была уже с трещиной.
Расхаживая по комнатам, Эржи рвет и мечет, словно разъяренная индюшка. (Простите, сударыня, это вульгарное сравнение вырвалось из-под моего пера машинально.) В кабинете мужа, так же как и в маленькой гостиной, имеется сотня вещиц, разыскать которые необходимо сейчас же, потому что он деспот, самый настоящий деспот. Оба без устали носятся по дому, оглушительно хлопая дверями, упрямо обходясь молчанием, но пронизывая друг дружку испепеляющим взглядом и старательно выказывая свое устрашающее душевное возбуждение на всевозможных одушевленных и неодушевленных предметах. Даже благочестивый Нерон, попав под горячую руку, получает малоприятный пинок и с отчаянным визгом спасается от Пишты в гостиную, где его верная копия, увековеченная на великолепной, писанной маслом картине, безмятежно дремлет у ног покойной госпожи Перец.
— Подойди ко мне, мой бедный песик! Тебя обидели? Ах, мой милый бесценный дружочек. Тебе больно? Где тебе больно? Но ты не можешь сказать мне, милый! О, я знаю, если б ты умел говорить, ты сказал бы именно то, что я думаю. Но ты говорить не умеешь, песик ты мой, песик, старый, одинокий песик. Давай я подую тебе на то место, куда ударил тебя этот злодей… Протяни мне лапоньку, милый.
Словом, Эржике заступилась за дряхлую собачонку, ласково провела рукой по ее длинной белой шерсти, потом вынула из буфета утиную ножку, которую Пишта — это было его любимое лакомство — оставил себе на ужин.
— Ешь, ешь, мой верный Нерон. Он для себя приберег эту ножку. Ешь, мой милый! Тебе это будет вознаграждением, а ему наказанием!
Нерон, как видно, был вполне удовлетворен этим актом правосудия, ибо принцип: «Все хорошо, что хорошо кончается», — основной принцип собачьей философии. Но Эржи подбросила тем самым свежую охапку соломы в огонь семейной междоусобицы. Пишта немедленно выскочил из кабинета и заявил резкий протест.
— Увольте меня от подобных шуток, сударыня! Это уже слишком. Такое надругательство, сударыня, кого угодно выведет из себя!
Обращение «сударыня» (столь почитаемое нашими новеллистами) венгерский человек благородного сословия употребляет лишь в том случае, когда окончательно теряет самообладание и страстно желает оскорбить жену. Оно равносильно пощечине.
Меж супругами вновь началась перепалка, закончившаяся тем, что Эржике потребовала развода и, сильно топнув ножкой, выгнала Пишту из гостиной.
В Священном писании сказано (по-моему, это сказано именно там): «Да не окончится день гневом твоим». Ибо в книге книг всякий находит то, в чем он более всего нуждается. В частности, эта сентенция была придумана специально для молодоженов (а вовсе не для парламентских партий). Едва солнце начинает клониться к закату и неторопливо, шаг за шагом, надвигается вечерний сумрак, тотчас же рассеивается и супружеский гнев. Мягкий, тихий вечер дышит покоем и миром. Лунное сияние впитывает в себя желчь, как промокательная бумага чернильную кляксу. Глупый маленький сверчок, неусыпно стрекочущий где-то в стенах, вплетает свои песни в дневные заботы.
К тому же до вечера супругам вполне хватает времени, чтобы излить свой гнев (ведь летние дни так нестерпимо длинны).
Но вот горничная Нина вносит на ночь в дом попугая, разбирает в спальне постели. Кровати стоят рядом… Однако муж и жена старательно обходят друг друга, избегают встречаться глазами. До сих пор это было легко, но теперь… что же теперь?
С темно-синего неба, лукаво подмигивая, в окошко заглядывают звезды. Будто знают, что теперь будет.
Но Нина проворно задергивает занавески, и усеянное сахарными крупинками небо остается за окном. Нина зажигает большую майоликовую лампу и накрывает к ужину. На столе появляются два прибора, как обычно. Бессмысленно, тупо белеют на столе две тарелки. В столовой властвует пустая, угрюмая тишина. Лишь вокруг лампы, шелестя крылышками, бьются о стекло два мотылька. Эржике сидит в неосвещенной гостиной одна-одиношенька, уткнувшись головой в локоть.
— Извольте в столовую, кушать подано, — докладывает Нина.
В глазах у Эржике вспыхивает лукавый огонек, предвестник новой милой проказы, но лицо ее по-прежнему задумчиво и грустно.
— Господин Морони уже в столовой?
— Нет, сударыня.
— Тогда ступайте скажите ему!
— Госпожа уже в столовой? — спрашивает Нину Морони.
— Нет, сударь.
Морони вздрагивает и, чувствуя себя кругом виноватым, со стесненным сердцем направляется в столовую. Ему надо пройти через гостиную. Эржике там уже нет. Но от стен отделяются сонмы теней, целые сотни Эржике. Черные, навевающие неясные предчувствия тени шевелятся, исчезают, и чудится Морони шелест платья. Какое-то неповторимое благоуханье исходит от мебели, ковров, отовсюду. И снова чудится Морони, что это аромат волос Эржике.
«Нет, нет, я просто обязан утешить бедную мою женушку!» Он входит в столовую — ах, как приятен ее уютный свет. Никогда еще так приветливо не светила майоликовая лампа. Жена стоит к мужу спиной, как будто ищет что-то в буфете, и не оборачивается на его шаги. А как бы ему хотелось увидеть ее лицо, это сердитое милое личико. Ведь он так давно не видел его!.. Вот так сюрприз! Рядом с прибором Пишты рдеют искусно поджаренные, с хрустящей корочкой бренные останки целой утки. Ого! Да это щедрая компенсация за отданную Нерону утиную ногу.
И раскаявшийся было Пишта мысленно улыбается.
«Можно разыграть неприступность — видно по всему, обойдется». Эта утка значила теперь куда больше, чем просто утка. Утка стала символом. In hoc sign vinces![19] Жена покорилась.
Морони сел за стол и с большим удовольствием принялся есть.
— Отменная птица, — внезапно заговорил он бесстрастным, холодным тоном. — Откуда она?
Эржике даже не обернулась.
— Из «Трех роз», — вяло, будто нехотя, ответила она, медленно вынимая из волос шпильки. Потом, помолчав немного, с расстановкой добавила: — Я ведь знаю, что ты любишь их кухню…