С этой мыслью он рухнул в яму, служившую штабом Корниловского полка, и, откозыряв, доложил командиру – полковнику Неженцеву:
– Посыльный первой роты, господин полковник! Велено передать: не будет резервов – не выстоим никак, господин полковник!
Неженцев, мельком глянув на Арсеньева, сухо бросил:
– Сам вижу! Да нет же, нет у меня резерва!
В яме, кроме полковника, находились его помощник капитан Саблин и прапорщик Иванов, влево и вправо лежали цепи корниловцев, и по их рядам гуляла смерть.
Красные наступали в 8–12 цепей, в перерывах между атаками невозможно было поднять головы, так как артиллерия забрасывала белых гранатами с такой частотой, что звуки разрывов сливались.
Арсеньев, отдышавшись, почувствовал себя лишним. Приказаний ему никто не отдавал, возвращаться в роту казалось самоубийством, но представить себе, что они там погибнут, а он здесь выживет, поручик тоже не мог.
Перекрестившись, он собрался было нырнуть между разрядами вон, в роту, как на дно ямы упала граната.
Взрывом оторвало полступни Иванову. Шинель Саблина была вся залита кровью, и было неясно, что с ним, и левая кисть Арсеньева, как срезанная бритвой, повисла на лоскуте кожи.
Саблин лежал, не шевелясь, но Арсеньев и Иванов, корчась от нестерпимой боли, кричали так, что Неженцев, оставшийся невредимым, оторвался от бинокля и кинул им:
– Извольте мне не мешать!
Офицеры отползли в другую яму, находившуюся сзади. Там им стянули ногу над коленом и руку над локтем проволокой, чтобы остановить кровотечение, и свернули им по цигарке – ни бинтов, ни медикаментов больше не было.
Иванов, еще совсем мальчик, рыдал навзрыд и старался подавить стоны, цигарка, дрожавшая в его руке, все не попадала и так и не попала в рот.
К Арсеньеву подошел бородатый солдат.
– Дай-ка, Вашбродь, помогу, – предложил он, и Арсеньев, поняв, отвернулся. Солдат достал из сапога финский нож, зажег какую-то тряпку, вынутую из кармана, и прокалил лезвие. Взяв Арсеньева за предплечье (того сразу стала бить крупная дрожь), солдат одним движением отсек кисть, и кинул ее куда-то назад, проговорив:
– Неча тебе, сынок, на нее любоваться.
Через 10 минут полк подняли в атаку, последнюю за этот день. Впереди цепей бежал высокий полковник Неженцев со «стейром» в руке, и через пару минут его принесли назад мертвым. Атака белых захлебнулась окончательно, сил на прорыв больше не было.
– А знаете, господа, кажется, нас кинули. Крышка нам, – услышал негромкий голос Арсеньев и пришел в себя.
Он лежал с группой раненых человек в пятнадцать, в какой-то хате. Рядом с ним в последнем ряду лежали капитан Вендт, Иванов и гимназист Ростовской гимназии Муравьев, раненный в ногу и в голову по касательной.
– Да бросьте, капитан! – горячился Иванов. – Не смеют они нас оставить…
Вендт, с раздробленным бедром, говорил горько и устало:
– Давайте без сантиментов, прапорщик. Корнилов бы не бросил, да он убит. С нами им не вырваться, возьмут только легкораненых. Война, прапорщик.
Муравьев расплакался, как ребенок, и вбежавшая сестра начала его утешать.
– Не хочу, не хочу… – повторял он. – Да как же они могли?!
Арсеньев поднял голову и огляделся. Света было мало, тяжело воняло гниющим человеческим мясом.
– Очнулся? – приветливо обратился к нему Иванов. – Трое суток, братец, ты в бреду метался, боялись, не гангрена ли…
Поручик не ощущал боли, только страшную слабость. Беспрерывный пот шел из всех пор его тела, и поручик знал – это кризис, либо жив, либо – приехали.
Вошли три сестры и стали всем срезать погоны и иные знаки отличия.
– Господа, – наконец сказала одна, – будем уповать на милость Божию, армия ушла…
Никто не разговаривал. Иногда в забытьи начинал стонать кто-нибудь из раненых и, очнувшись, замолкал. Так прошло полдня, а может, и больше, как вдруг будто дуновение пронеслось по хате, и с околицы донеслось залихватское, матросское, под наяривавшую гармошку:
Эх, яблочко,Да куды котисся…
В комнату вошел сорокинец в офицерских штанах и с револьвером. Он орал:
– Сволочи, я тоже бывший офицер, но я с народом!
Но чем громче он орал, тем сильнее чувствовалось, что он себя «накачивает» и работает больше на публику, на красноармейцев, густо заполнивших комнату.
Всего в станице оставалось 252 раненых добровольца, сестры и врач. Сначала никого не трогали, только отбирали все ценное. У прапорщика Иванова сорвали с пальца, чуть не сломав его, бриллиантовое кольцо, и у всех – золотые и серебряные кресты.
Части красных шли через станицу беспрерывно, и вот после обеда в доме, где лежал Арсеньев, появился сам Сорокин, бывший сотник Кубанского войска!
Приземистая ладная фигура, черная борода, зеленоватые глаза. Поверх белой черкески набор исключительно красивого оружия.
Сорокин, проходя по рядам, внимательно всматривался в лица раненых и, уже выходя, спросил:
– Служить народу охотники есть?
Никто не ответил. Сорокин повернулся и вышел. Было слышно, как ему подвели коня и он ускакал.
Снова стало тихо, и Муравьев, повернув к Арсеньеву голову, спросил:
– Господин поручик, а может, обойдется?
…Матросы карательного отряда ворвались в дом с гиканьем и свистом и сразу стали стрелять в самых тяжелых. Штукатурка обагрилась кровью, в ужасе забился и закричал гимназист, к нему бросилась сестра и закрыла его своим телом.
Сестру оторвали от мальчика двое, и, шаря по телу, стали срывать с нее одежду.
– Гады, гады, изверги, подонки! – кричал мальчик, и тогда один из матросов, наступив ему на рот сапогом, стал давить, дробя зубы, и крик захлебнулся.
Сестер насиловали тут же, тех, кто уцелел после стрельбы, рубили специально принесенной шашкой и топором.
– Братцы, голубчики, вы ведь православные, застрелите же нас! – молили раненые, но матросы только смеялись: «Собаке собачья смерть…»
Уцелевших выбросили на площадь, где шла дикая вакханалия. Врачу китайцы-интернационалисты сняли кожу с ладоней, как перчатки, заставив опустить руки в кипяток. Он кричал так, что было слышно по всей станице, а бабы и девки смеялись, глядя, как он корчится.
Подполковника Стебельцова, раненного в грудь, забили бабы – одна старуха показала на него, что перед боем он забрал у нее краюху хлеба. То, что подполковник заплатил за хлеб, никого не интересовало…
И только когда старики станичники, обеспокоенные бабьим разгулом, разогнали жалмерок, вовсю «отдыхавших» с матросней, подполковника добил из жалости выстрелом в голову какой-то казачок.
…28 оставшихся в живых добровольцев, в том числе Вендта, Арсеньева и Иванова и гимназиста с выбитыми зубами, на подводах привезли в Екатеринодар. Толпа черни бежала за подводами и материлась. К Вендту подошел матросик и стал нажимать на рану, спрашивая: «Больно?» Какая-то старуха с мохом на лице, наклонясь над Ивановым, долго копила слюну и сопли и потом харкнула ему в лицо…
Арсеньев перестал что-либо чувствовать и соображать. Все проходило мимо сознания, как бы в тумане, как бы его не касаясь.
Он лишь ненадолго пришел в себя, обострилось зрение и слух, когда толпа начала вопить особенно восторженно – по городу провели коня, к хвосту которого был привязан вырытый из найденной могилы труп генерала Корнилова. Вокруг не было ни одного человеческого лица, ни тени жалости и сострадания, и Арсеньев не верил, что он жив, что он в России, и кругом – так горячо, так истово любимый им народ, за который поручик Арсеньев проливал кровь на германской и ради которого он вступил в Добрармию…
Народ же плевал ему в лицо, испражнялся на него.
4 августа 1918 года, Екатеринодар. Кабинет генерала Деникина
– Как же вы выжили, поручик?
Арсеньев, в новой форме, с культей на черной повязке, сидит в кресле напротив генерала.
– Женщины, господин генерал… Екатеринодарские сестры милосердия выходили 19 человек из нас, они связались с нашим подпольем и сумели вывезти нас из тюрьмы по подложному ордеру. И три недели скрывали нас от ЧК до самого вашего наступления…
– Да, русские женщины, – вздохнул, генерал. А поручик Арсеньев подумал, что и сестра Мария Колюбакина-Почевская, выходившая его, и черноглазая Галка, плевавшая в лица офицерам, и замученные до смерти медсестры в Елизаветинской – все это русские женщины.
Деникин встал.
– Поручик, дела наши успешны, даю вам месяц отпуска для окончательного излечения.
Арсеньев выпрямился и посмотрел Деникину прямо в глаза.
– Разрешите, господин генерал-лейтенант, сразу в полк. Не смогу я отдыхать.
Деникин помолчал и, отвернувшись, сказал:
– Разрешаю.
5 августа 1918 года, Екатеринодар. Контрразведка
– А все же, поручик, – масляные глазки капитана Петрова с пробором, который влип в череп так, будто его корова языком зализала, – кого из чекистов помните, из баб в Елизаветинской, особо усердствовавших? Напрягитесь, поручик!