жертва… всегда жертва… Люди делают со мной что хотят…
– Расчёт! – повторил Якса.
– Но отец, благодетель, дорогой. Ты только сам подумай. Всё-таки невозможно взять из пальца такую сложную вещь, как расчёт процесса. Ведь это, отец мой, выпить море. Дайте время.
– Лги, добавляй, жульничай, но дай мне расчёт сейчас же на стол, – воскликнул каштелянич. – Такой скряга, как ты, не может не знать, что касается денег, сколько было в кармане и сколько выдал. Я не требую от тебя динаров, говори, сколько выдал!
Репешко снова упал на кровать и, схватившись за голову, притворился, что ему дурно.
– Дорогой, время идёт, – воскликнул каштелянич. – Комедии не люблю и так могу привести тебя в чувство, как ты, может, не хочешь. Я спешу.
Тогда хозяин упал на колени и заплакал.
– Отец мой, – воскликнул он, складывая руки, – ты губишь моё состояние и честь. Чем я виноват? Разве я напрашивался на эту работу?
– Отходы всё-таки тебе достанутся, – сказал презрительно Якса, – я с этого ломаного гроша не потребую, эти деньги ладонь бы мне жгли. Вставай и говори!
Эти торги продолжались ещё какое-то время, но каштелянич был такой грозный, становился таким всё более вспыльчивым, что хнычущий Репешко в конце концов должен был приступить к окончательной ликвидации.
Хотя ловко подставлена сумма была значительной, потому что переваливала за сто тысяч золотых, Якса согласился на неё, достал из кармана приготовленный документ, в который вписал условия, и тут же велел Репешке подписать на нём nomine, cognomine et titulo. Ловкий делец хотел ещё добавить: salvis uribus… чтобы была какая-нибудь лазейка, но удар каштелянича уложил его на кровать. Тут он по-настоящему заплакал горючими слезами.
– Послушай, – сказал он тихо, вставая. – Ты раздавил меня как червяка, ты сделал из меня, что хотел; но помни, что и маленькие что-то значат на свете, что моль прогрызает парчу и кожу.
– Мой дорогой, – отвечал Якса, – ты будешь меня грызть, как хочешь, я не на много способен и давно рассчитался со своей жизнью. Для меня речь идёт только о том, чтобы убедить свет и тех, которым дорого моё мнение, что из этих несчастных денег я ничего не взял, что я не запятнал себя. Поэтому ты под присягой должен дать свидетельство, что я от тебя ничего не требовал и не был с тобой вместе.
Очень легко дошло до подписания последнего документа; до некоторой степени он служил Репешке, потому что гарантировал ему всю его сумму.
– Теперь, – сказал Якса, – поскольку я очень спешу, иди, куда хочешь, плакать над своим несчастьем, а меня оставь тут, чтобы написать письма, которые Захарий сразу же повезёт.
Казалось, что погружённый в грусть и так внезапно свалившийся с вершины своих грёз, пан Никодим даже не слышал, что ему говорили. С поникшей головой, с заломленными руками сидел он неподвижно на кровати.
Каштелянич лихорадочно взялся писать. Письмо к Спытковой содержало искренние, благородные, печальные признания в провинностях, открытие планов, просьбу о прощении и бумаги, доказывающие, что, только заплатив Репешке, Мелштынцы могут быть спокойными.
В том добром расположении духа, в каком был каштелянич, он чувствовал, что сделанное им должно было быть полной, безоговорочной жертвой.
Его письмо заканчивалось этими словами:
«Слеза твоя… госпожа моей жизни (читатель не забывает, что мы в восемнадцатом веке), смыла с меня всякую грязь, которой меня покрыли бедность и долгое страдание… Я и чувствую себя иным. Я люблю тебя. Хочу доказать, что я тебя полюбил, как не любят на земле. Будь спокойна! Изношенный остаток человека не притащится к твоим ногам выпрашивать милость и клянчить милостыню. Смогу пойти куда-нибудь закопаться и умереть, не проронив ни стона, по-мужски. Это будет последней местью Якса. Я не требую от тебя ничего, кроме того, чтобы, когда-нибудь меня вспомнив, счастливая, спокойная, ты вздохнула, думая, что не всё было плохо в этом безумце, который отравил твою судьбу. Последняя искра сгорит ясным пламенем.
Выезжая, Рабштынцы завещаю вам. Уважайте могилы врагов… окружите заботой разбитое гнездо грифов…»
Письмо было как бы слезами оборвано. Каштелянич встал, позвал Захария, отдал ему бумаги, холодно, с презрением поглядел на прибитого Репешку и молча пошёл к двери. Так его ждала лошадь, он поехал ещё попрощаться с Рабштынцами.
* * *
В Мелштынцах сидели за столом, когда старый камердинер принёс на серебряном подносе стопку запечатанных бумаг и положил его перед госпожой.
Бросив взгляд, вдова узнала письмо Иво, разорвала конверт и с лихорадочным интересом приступила к чтению. В её лицо то ударял пламень, то снова его покрывала смертельная бледность, руки дрожали; но несколько лет работы дали ей силу владения собой. Через мгновение она выпрямилась серьёзная, холодная, на первый взгляд равнодушная, поскольку почувствовала любопытный взгляд ребёнка, уставленный на неё, отодвинула бумаги и возобновила, только немного дрожащим голосом, прерванную повседневную беседу.
Эта минута была всё-таки решающей в её жизни – была страшной жертвой, внезапным приговором, шагом, который, может, вызвал бы на неё презрение и проклятие света. И однако на ней ничего нельзя было увидеть, кроме мрачной задумчивости.
– Сразу после обеда подайте мне коня, – воскликнула она. – Евгений, – добавила она, глядя на сына, – пойдёшь со мной в мою комнату, мне нужно поговорить с тобой.
Только внимательные глаза сына могли заметить, когда она так силилась показать себя вполне спокойной, лёгкую дрожь губ и взгляд бледных глаз, которые смотрели, не видя. Оставшаяся часть обеда прошла как обычно: ксендз встал, чтобы прочитать благодарственную молитву, все поклонились хозяйке и разошлись. Спыткова, машинально взяв в руку принесённые ей бумаги, стояла мгновение, поглядывая то на сына, который ждал, то на комнату, как если бы прощалась с ней в последний раз. Она пыталась внушить себе полное спокойствие, власть над бьющемся сердцем и разгорячённой головой, прежде чем сделает решительный шаг. Она хотела, чтобы этот шаг имел вид холодного, нерушимого решения, а не страсти.
Наконец она вскочила с места, поворачиваясь в сторону своих покоев, но её удержала новая мысль.
– Нет, – сказала она сыну, – пойдём со мной в комнату отца.
Комната Спытка осталась такой же, как была при его жизни. Всё там сохранили на месте, вплоть до роз, аромат которых его отрезвлял; но мало кто туда ходил, кроме старого слуги, который, делая уборку, ежедневно оплакивал хозяина.
У Евгения было уже зловещее предчувствие какого-то события. В последние дни размышление, чтение старой рукописи, влияние места значительно его изменили. Мальчик стал серьёзным и со страхом смотрел на мать.
Вдова миновала ораториум и открыла дверь пустой спальни. Солнце