Она вошла в дом совсем тихо. Тут непривычно было стоять в новомодной городской обуви — её туфли теперь казались неудобными. Сюда бы лапти — а сколько лет Тэсса уже их не надевала?
Мама и папа раньше жили иначе. Сейчас в доме, буквально в каждом углу, чувствовалось запустение.
Правда больна?
А каковы ещё могут быть причины?
Она застыла у входа в комнату, смотрела на полуоткрытую дверь, будто бы видела её впервые. Котэсса помнила, как создавала новый косяк, как всё восстанавливала магией. Теперь он был буквально выломан с мясом — её волшебство, её вытесанные узоры на дереве, мягкие, нежные, тонкие.
Она старательно делала всё, что могла — она восстанавливала родительский дом, украшала его, приводила в порядок. Теперь этой дверь не было. Вместо неё стояло нечто неказистое, в чём Котэсса к своему стыду узнала элемент соседского туалета, того, что стоял на улице.
Какой кошмар!
Её родители не могли так обеднеть из-за болезни. Тем не менее, она прижалась к стене, тоже пощебленной, без ковров, и прислушалась к тишине там, внутри, ожидая услышать стон больной.
Или хоть что-то, что могло бы оправдать родителей.
— Пришлёт? — доносился глухой отцовский голос из комнаты. — Нам же надо! Она не понимает? Она — наша дочка, мы её своими руками… Она — не понимает?!
Он был пьян. Для этого Котэссе не надо было его видеть — она чувствовала, как воздух наполнялся ароматами алкоголя, видела, как пьяно шевелились отцовские губы, как он кривился причудливо, как пытался дотянуться до маминой руки. Она знала, что отец мог выпить и над больной, отбирая у неё последний грош, но почему-то эта странная вера в материнскую болезнь таяла слишком быстро, поддавалась грубым ударам со стороны родни.
Её обманули.
Котэсса в этом уже не сомневалась. Стоило ей только услышать бормотание пьяницы, который теперь говорил голосом её отца, как она уже знала, что увидит там, за дверью. Но всё же, девушка ждала, скрестив руки на груди, не пытаясь ни жалеть себя, ни жалеть других.
Это было так бессмысленно, так глупо, так наивно — полагать, будто бы они сказали ей правду! Когда в последний раз мать серьёзно болела? Она была здорова, как лошадь — так грубо заявила бы та старуха из повозки. Она была сильна, молода, но не работала ни единого дня, предпочитая тянуть деньги из тех, кто был рядом.
Сагрон попытался утешительно похлопать её по плечу, но Котэсса только раздражённо качнула головой. В жалости она нынче не нуждалась — вместо расстройства и слёз в груди кипел отборный, искренний, чистый гнев.
Она была зла — но не испугана. У неё теперь есть куда возвращаться, она застала это как раз вовремя, чтобы даже там, в другом доме, в теперь уже родной столице можно было жить достойнее.
Но всё равно не пересекала порог. Котэсса ждала приговор. Ждала мамин голос, когда она окончательно обрежет тот волос, за который хваталось тонущее в водах злобы сомнение.
— Ай! Наша дочь — и не отправит? Она ж сер… сер…
Девушка почувствовала, как осознание окончательно угнездилось внутри. Мама ещё не была столь пьяна, но голос её звучал сильно, зычно — а значит, она прекрасно себя чувствовала.
Мать болела всего один раз на памяти Котэссы. И тогда она не могла проронить ни единого слова без тяжёлого стона, хотя всего лишь подхватила простуду.
Очевидно, письма она столь жалостливые писала под впечатлением от сильного похмелья — другого оправдания Котэсса просто не могла себе представить. Но маме ведь было плохо, она чувствовала это по ауре каждой буквочки, особенно тех, что очень заковыристо писались.
— Сердобольная, — громко поправила мать Котэсса, магией толкая дверь — руками прикасаться к ней было попросту отвратительно. — И я тоже рада вас видеть, мои драгоценные родители. Надеюсь, вас не слишком расстроит то, что я прибыла? Нет? Не расстроило?
Сагрон предпочёл не входить. Котэсса знала, что он не пошёл за нею, и за это, впрочем, тоже была благодарна — это лучшее, что только мог сделать мужчина в подобной ситуации. С родителями ей предстояло разобраться самостоятельно.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Мама смотрела на неё широко распахнутыми глазами. Теперь на её лице уже не отпечатывалось привычной схожести с дочерью. Она казалась чуть ниже Котэссы, грубее — по крайней мере, чертами лица словно сравнивалась теперь со своим супругом. Отец, напротив, похудел, хотя от этого не стал выше. Ему всегда было плохо от лишнего алкоголя — сейчас же, очевидно, и мама перестала его сдерживать.
Она явно выпила очень мало. В этом Тэсса не сомневалась — мать ненавидела прежне спиртное, потом стала к нему терпимой, но полюбить не могла. Но зато деньги она умела тянуть отлично — Котэсса видела разбросанные по дому дорогие дешёвые, но всё-таки не бесплатные бусы, тянувшиеся длинными нитями по комнате.
Сорока. Её мать — самая обыкновенная сорока, только не с крыльями, а с невообразимой наглостью по отношению к собственной дочери.
Спасибо, хоть не кукушка…
Котэсса тяжело вздохнула.
— А что, папа, тебе нечего сказать? — спросила она мужчину. — Или, может быть, ты все свои слова растерял в бутылке?
Вот кого б она с удовольствием бы сейчас прокляла. Не Сагрона, который был для неё просто надоедливым преподавателем, но своих родителей. Если б знала, что помогло бы им разбудить совесть, застывшую давно вековым камнем в груди, так обязательно бы прокляла, вот только девушка очень сомневалась в том, что это и вправду могло бы ей помочь.
— И не стыдно? — продолжила она. — Может быть, вы считали, что если я стану отдавать вам всё до последней копейки, то потом скажу вам спасибо? Спасибо за то, что научилась экономить? Спасибо за то, что ничего не ела — и потому не особо толстела? За что ещё мне надо вас поблагодарить?
— Ты, дочка, жестокая стала, — отметил отец, склонив голову набок. Речь его звучала ну совсем уж нечётко, спутанно, словно он только что проглотил что-то необъятное. А ещё, казалось, в лёгких клокотали слёзы или кашель, вот только Тэсса в это уже не верила.
— Я стала жестокая? Нет. Я просто голодна с дороги, — повела плечом она. — А вы не ожидали? Ваша дочь не может проголодаться? Ей не может быть плохо?
— Так ведь мы болели… — начала мать.
— Чем?!
Родители промолчали. Придумывать очередную смертельную болезнь, лгать в глаза — да они бы и солгали, если б знали наверняка, что Котэсса поверит, но, кажется, слишком уж серьёзно она была сейчас для этого настроена. И глаза вот как горели — прямо пылали неистовым огнём, возмущением таким отчаянным, таким страшным…
— Тэсси… — начала мать. — Ты понимаешь, мы подумали, что это и вправду будет для твоего же блага. Ты научишься откладывать деньги. Ты не говорила нам, что в чём-то нуждаешься, а ведь у нас так всего мало. Ведь ты знаешь, как трудно заработать в деревне. Вот мы и…
Она умолкла.
— Мне было трудно, да, — согласилась Котэсса. — И деньги я научилась бы откладывать, будь у меня полноценная стипендия.
— А с тёткой, — мать словно не слышала её слов, — я поговорю. Да? — она повернулась к своему мужу, будто бы надеялась на поддержку с его стороны. — Да?
Но тот мог только согласно замычать — как всегда, столь немногословный. Столь глупый, поймала себя на мысли Котэсса.
— Доча, — хмыкнул он. — Будешь?
Она долго смотрела на банку, наполненную прозрачной жидкостью, а после пробормотала себе под нос какую-то одну короткую, заковыристую фразу.
— Наливай, папаша, — промолвила она. — Наливай. За ваше здоровье!
Она взяла стакан, вскинула его вверх, словно и вправду собиралась выпить, а тогда, когда мать сделала один брезгливый лоток, а отец выпил всё залпом, выплеснула жидкость на пол.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Доски зашипели — от них пошёл странный дымок. Жидкость, казалось, позеленела, и даже в банке теперь она казалась на самом деле ядовитой, теперь уже и явственно.
Отец побледнел. Он долго-долго смотрел на свой опустевший стакан, а после схватился за живот и пополз под стол, громко завывая. Мать так и стояла, поражённо глядя на дочь.