— И как же, черт подери, надеваются эти штуки? — Я осуждающе смотрел на презерватив. — Нет, ну как, ну как их надевают?
Рейчел решила посмотреть.
— Дружок, — сказала она, — не надо было раскатывать его заранее.
Последовали новые ласки, пустые, формальные ласки, повторная проверка ее тела по описи.
На этот раз, под чутким руководством Рейчел, держась за пупырышек большим и указательным пальцами, другой рукой я раскатал скользкую резину по своему члену.
— Ага, теперь понятно, — сказал я.
После всего этого потения и дрочения стоило ли даже пытаться найти в себе хоть на волосок страсти, хотя бы шепоток истинного желания, направленного на этот сосуд клокочущей вагинальной жидкости?
Опираясь на локти, я взгромоздился на Рейчел и просунул колено между ее ног, там, где они сходились. Я взглянул вниз — член в этом розовом чехле выглядел крайне неестественно, нелепо, как декоративная собачонка в своей дурацкой одежке. Затем я вновь принялся обрабатывать уши и шею, и, наконец-то занялся ее грудями, исходя из предпосылки, что они должны находиться в непосредственной близости от красновато-коричневых сосков.
— Да, — сказала Рейчел.
А, привет. Ты еще здесь?
Ну да. У нее тоже есть груди. А то я чуть не забыл. Я, на пробу, укусил сосок; она клацнула зубами. Я потерся щекой о другой сосок; она, в свою очередь, потерлась промежностью о мою коленку. Я обхватил сосок губами; в ответ она схватила меня за голову.
Чувствовалось, что в ней возник определенный ритм. Самое время поддержать его. Я сползал по ее телу, не отрывая от него руки и губы, пока мое лицо не оказалось у нее между ног. Там было слишком темно (и слава богу), чтобы разобрать, что именно находится у меня перед носом — похоже было на какой-то поблескивающий мешочек, пахнущий устрицами. Как снайпер, целящийся во врага из-за кустов, сквозь лобковые волосы я наблюдал за ее лицом.
Наконец, когда в ритме стали появляться синкопы и ее движения начали подгонять сами себя, создавая иные, совершенно новые ритмы, и когда до поры сокрытый в ней трепет, прежде лишенный ритма, стал накладываться на простые возвратно-поступательные движения ее тела… тогда я вытер рот о ее ляжку, как о салфетку, и потянулся вверх, предусмотрительно подведя руки под ее коленки, чтобы они поднялись вместе со мной. Моя левая рука, действуя снизу, направила сырую сосиску в зияющий провал у нее менаду ног. Голова Рейчел откинута? Проверено. Глаза закрыты, рот улыбается? Проверено. И в тот момент, когда я проник в нее, она поцеловала меня в губы, отбросив все комплексы, трогательно и демократично разделив со мной собственный солоноватый желатин.
В тот момент — клянусь — я честно пытался забыться в ее объятьях, полностью раствориться в простых движениях, сбросить с наших тел покров нарочитости. Все без толку. Истинная сексуальная раскованность для мужчины равнозначна оргазму, и, таким образом, ему дозволено почувствовать ее лишь в завершение. Непринужденность возможна для него только в праздности или насилии. (И в таком случае, конечно же, меня нельзя ни в чем обвинить.)
Наступает момент, и я, сжигая предохранительные пробки своих нервов, подаюсь назад и выхожу из нее. Рейчел затихает, продолжая подрагивать. С влажными от потрясения и боли глазами я кладу голову ей на грудь. На долгие девяносто секунд человек и его сфинктер сходятся в поединке. Я побеждаю.
Далее мы проходим по старому доброму списку сексуальных позиций. Например: я кладу ее ноги себе на плечи; встаю на колени, складывая ее почти втрое; лежу прямо, как гладильная доска. Переворачиваю ее, вхожу сзади. Вхожу сбоку. Ставлю ее на четвереньки; мои бедра шлепают по ее ягодицам. Но опять же, сексуальна сама смена позиции, а вовсе не позиция, и бог запретил мне насладиться сексом.
И вот я снова лежу на ней — никаких тонкостей и изысков, лишь тяжкий труд в поте хуя своего. Дважды два — четыре. Трижды два — более того — шесть. Хватит целовать ее в губы, займись ушами. Дай мне кончить. Прекрати вообще двигаться и поцелуй ее медленно, медитативно, так, чтобы она прочувствовала это и поняла, что тут происходит: ее целуют. Вытащив на девять десятых, щекочу клитор своим детородным органом, чувствую, как она вся сжимается, плотоядно улыбаюсь в полутьме. Вынимаю настолько, что внутри остается лишь головка, чувствую, как напрягаются все ее мышцы, а руки умоляюще притягивают меня к себе, но продолжаю ускользать, и вдруг — шшух. Она мгновенно деревенеет, но сразу же расслабляется. Двигаюсь, как поршень, — давай, наяривай, кобелек! Замедляю темп. Теперь три медленных удара, затем три быстрых, затем снова три медленных. Медленно и пристойно, затем быстро и зло, затем снова медленно и пристойно. Она вдруг вскрикивает, приподнимает и еще шире раздвигает ноги, издает звуки с другого конца света, руки трут мои ягодицы. Не надо. Дважды тринадцать двадцать шесть, трижды тринадцать сорок девять, тринадцатью двадцать шесть сорок два. (Что касается физического аспекта, все это совершенно невыносимо.) Производственные травмы, прыщи, пчеловодство, гной, говно, «Тампакс», экзамены… Выбери поэта — ведь я не надеюсь перевернуть русалок со спины и не надеюсь что ты уберешь с меня руки и не думаю что они запоют на окровавленных простынях ведь там ничего не останется и не надеюсь что боль обернется болью. Тело хлещут гигантской плетью, а богомола скоро съедят вместе с пряжками. Я взрослею я взрослею она вонзила ногти и слышно ее ржание дай мне силы… О народ мой не торжествуй пред миром и будь чист пред муравьями в том саду конец всему конец любви пяти десяти в сортире вопиющего в пустыне плюющий яблока увядшее зерно. (Я уже кончаю, невидимая сперма заполняет резиновый наконечник; но кому какое до этого дело.) Швыряю себя вперед с удесятеренной силой, агонизируя, со скрежетом сталкивая наши гениталии.
Затем меня, беспомощного, бросало на волнах ее оргазма, который бился и бурлил, словно разрываемый тысячами враждующих подводных течений. И она кончила, затихнув под моим бездыханным телом.
Ее глаза лучились. Она улыбалась, чуть виновато и немного стыдливо. Я попытался что-то сказать, но мне удалось только пошевелить губами. Но она все видела, хотя и было темно.
— И я тебя люблю, — сказала она.
Теперь я немного успокоился. Возможно, «Записки о Рейчел» не в таком уж и беспорядке. Немного работы с «Завоевания и Методы: Синтез» и моим каталогом?.. Когда мне стукнет двадцать, все это будет уже в прошлом. Тинейджер имеет право на некоторый беспорядок, да и, в любом случае, завтра — начало новой эры.
— Произошло что-то особенно страшное?
— О боже, — сказал Алистер Дайсон, зубной врач, обмахиваясь моей медицинской картой. — Чем питалась твоя мать, когда носила тебя? Кусковым сахаром с кремом?
— Бананами с мороженым? — подхватил я.
— Нет, — он зажег сигарету. — В мороженом есть кальций.
— Совсем плохо, да?
Я отлично знал своего дантиста. Я его знал, поскольку с тех пор как мне исполнилось десять, ездил к нему из Оксфорда по шесть раз в году, для того чтобы он мог вставлять и вынимать все эти идиотские скобки, пластинки и прочее дерьмо, с помощью которого он пытался приручить мой рот. Алистер был одним из самых молодых косметических дантистов в Лондоне. (В его кабинете стояло новейшее и наиболее устрашающее оборудование, включая футуристическое белое зубоврачебное кресло, которое уже помнило форму моего тела.) Мне он нравился; он меня забавлял. Я также уважал его за то, что он был единственным (как мне казалось) английским практикующим врачом, изобретательно пользующимся демоническим аспектом своей профессии, о котором так много пишут в современных американских книжках-ужастиках. Например, он трахал всех хоть сколько-нибудь приемлемых своих пациенток. Но ему уже было, наверное, лет тридцать пять.
— Да нет, ничего нового. Понадобится другой суппорт для этого переднего нижнего и, как обычно, с десяток пломб. Нет. Ничего нового. Просто у тебя ломкие зубы. Пломбы не держатся. Остерегайся твердой пищи. Никакой морковки или яблок. Особенно яблок.
— Но разве одно яблоко в день не…
— Чушь собачья. Имбирное пиво раз в два года даст тот же эффект — это если говорить о витаминах. А что касается укрепления зубов — то ты все равно уже опоздал.
— Как мило.
— Аккуратнее с бифштексами. И даже не помышляй о жвачке, если, конечно, не хочешь, чтобы она захрустела у тебя на зубах.
— В двадцать пять, — сказал я, — я смогу есть одни супы.
— Ты будешь питаться через соломинку.
— Или внутривенно.
— Ничего, скоро я тебе уже не понадоблюсь — когда у тебя останутся голые десны.
— Не хочу даже слышать об этом.
Мы засмеялись. Он выкинул окурок в окно.
— Ты беспокоишься?
— Как-то не слишком. А что, другие беспокоятся?