– Не по-людски как-то. Батюшку бы спросил, что делать.
– Спросил. – “Самурай” уже был на Английской набережной, и Тарарам ювелирно втирался возле Дворца бракосочетания между двумя длинными, точно рыба-игла, лимузинами.
– И что?
– Батюшка сказал, когда ангел подъем на Страшный суд вострубит, то по всемогуществу Спасителя ту трубу все услышат – и те, что на погостах, и те, что в братских, и те, что в колумбариях. И те даже, кого злодеи бензопилами попилили и свиньям скормили безо всякого погребения.
2
– Уже целый год, или больше даже… Только мне коротким кусочком это показывали, обрывком – будто в щелку узкую давали посмотреть на то, что со мной в какой-то непонятной истории делается. На короткую минутку подпускали, а потом щелку задергивали. И так – с одной ночи на пятую. А бывало и чаще. – Настя задумалась в желании следовать истине и припоминая – так ли все сказала, после чего призналась: – Правда, бывало, что и в месяц – раз.
– И что, тогда уже в нем, во сне этом, ужас сидел? – спросил Егор, а сам подумал, что если число сто одиннадцать миллионов сто одиннадцать тысяч сто одиннадцать помножить на само себя, то в итоге получится число-перевертень – 12345678987654321. Однако никаких выводов из этого соображения не сделал. Нечто подобное он замечал и раньше – после близости с Настей его посещали странные мысли, не имевшие последствий.
– Нет, не сидел. Страшно не было. Недосказанность какая-то во всем чувствовалась – это да. Тревожно было, глупо, но на кошмар не тянуло. Хотя… Аванс, пожалуй, был. Не жуть, а обещание жути. Странное дело, ведь не забава грезится, не игра, не наслаждение, а вот поди ж ты – и посулы мерзости тоже манят. Манят и затягивают, как водоворот на реке. Какой-то подлинностью, что ли, достоверностью прельщают. Именно так – включается магнетизм обещанной подлинности переживания. Включается и влечет. Влечет неумолимо. Вот и меня, стало быть, тянуло, точно намочившую крылья стрекозу, в этот водоворот, откуда уже не выгрести.
– А я, балбес, скрипку принес. Думал, ты нам сыграешь рондо каприччиозо. А ты, оказывается, хотела больше всего увидеть с начала до конца свой сон… И что же там случилось? Можешь рассказать?
– Нет-нет, ты что! Да и не передать этого. Как боль расскажешь? Или детский страх, смотрящий белыми глазами из темноты? – Настя натянула на себя сбившуюся в ноги простыню и отвернулась к стене.
– И все-таки.
– Не надо, не проси.
– Что ты пугаешься того, что одолела? Подумай – ты же сама этот сон призвала, ты не отвернулась, не убежала, не спряталась от того, перед чем подспудно трепетала. Ты победила. Понимаешь? По-бе-ди-ла.
– Правда? – Настя завозилась под простыней и снова повернулась к Егору. – Ну разве что… Тогда – попробую. Вначале все невинно было – я вроде бы иду по проселку, по земляной такой пыльной дороге. Кругом – где поле, где лес. И что-то неясное мне впереди слышится – словно бы легкий звон издалека. На этот звон я и влекусь, как утка на манок. А тут вдруг волна какая-то сзади накатывает и подталкивает, точно в спину мне кто-то большой, будто в парус бумажного кораблика, дунул. Оглянулась, а там над лесом тень такая тяжелая, с бликами багряными встает. И я понимаю почему-то, как во сне – без объяснений – и бывает, что это по мою душеньку. Ну я и побежала, так как знала наверняка, что там, впереди, куда я и шла, есть дом, надежное убежище, где я буду в безопасности. А сзади все мрачнее и мрачнее, и воздух вокруг плотным делается, так что сквозь него с трудом уже продираешься. И все движения становятся такими медленными, плавными, и на бегу в этом вязком воздухе зависаешь, словно воздушный шарик, которым дети вздумали в волейбол поиграть. Только когда в меня сзади опять кто-то дует, вперед быстрее пролетаешь. А воздух чем гуще, тем быстрее страх нарастает. И так уже нарос, что прямо всю меня теперь изнутри рвет. Потому что я мягкая и беззащитная. И понятно уже, что я выбрана жертвой. И сзади огромный, как целая стихия, неизвестной породы бездушный адский зверь меня преследует, чтобы… Не знаю, что он со мной сделает, но определенно какую-нибудь гадость, какой-нибудь бесповоротный ужас. Когда оглянуться удается, сердце замирает и на висках словно лед намерзает… И тут я наконец вижу дом – избу такую деревенскую, бревенчатую, необшитую, серую от времени, дождя и солнца. И избу эту какое-то черное облако окутывает. Сразу и звуки поменялись – звон потяжелел, сделался басистей, громче. И я бегу из последних сил, ведь дом – это спасение! Дом совсем близко, но и зверь меня своей тенью уже почти накрыл… Да, вот еще – чудище то, что сзади настигает, как-то по-дурацки звучит, словно в такие противные скрипучие ботинки обуто, которые при каждом шаге хрюкают и повизгивают, как поросята в загоне. Нет, не ботинки даже. Так, знаешь, бывает, когда в резиновые сапоги воды зачерпнешь и они начинают: хлюп-хлюп, хрю-хрю… Ну, так по-разному чавкать. Хотя, подумать если, какие на чудище резиновые сапоги?… И тут я вижу, что облако, которое вокруг избы клубится, – это мухи! И это они, мухи – миллионы мух миллионами своих жужжалок – наполняют все вокруг низким, давящим гулом… Ужасно! Мне этого не передать! Я бегу сквозь гудящую мушиную тучу… Туда, где должно быть спасение. Бегу… Нет. – В глазах у Насти заблестели слезы. – Не могу. Нет.
– Ладно, не терзай себя. – Егор поцеловал Настю в ухо. – Будем считать, ты исполнила желание, а значит, от него освободилась. То, что кусочком в щелку показывали, посмотрела целиком на широком экране. Вот увидишь – больше этот сон не вернется.
– Почему?
– Никто же не возвращается к однажды уже решенной головоломке. Зачем перечитывать прочитанный детектив и разгадывать разгаданный кроссворд? Заведенный порядок вещей такого не предполагает.
– Все. Успокоилась. – Настя шмыгнула носом. – В конце концов мне есть чем утешиться. Знаешь, я всегда подозревала, что все дурное в жизни нас непременно когда-нибудь настигнет и все отвратительное в свой час исполнится. Вот и настигло. Что ж теперь клякситься…
– Хорошо хоть, во сне только.
– Не обольщайся – еще не вечер.
3
– Опять то же самое. Повторы – петля за петлей. – Тарарам глубоко затянулся, стрельнул уголек папиросы. – Простите, друзья, за стариковское брюзжание – хоть я и негр преклонных годов, но суть все-таки передаю верно. Какую-то болезненную инфантильность из раза в раз показывает нам оборачивающееся вокруг самого себя время. Мы словно укололись о веретено и зачаровались колдовским проклятием: точно во сне все тычем в свою землю какую-то голландскую рассаду, какой-то заморский маис, а после удивляемся, что нет плодов. Окучиваем, пропалываем, удобряем, поливаем, а дивного цвета и урожая нет. Почти нет. Смехотворный урожай. А, казалось бы, ведь ясно – земля не всякий корень принимает. Она любит и холит свой, ею же самой рожденный. И если чего-то такого, небывалого, в укладе жизни, идеалах и культуре нам захочется, так это небывалое надо к родному корню с душой и умением прививать, а не пытаться просто взять и пересадить сюда чужое и готовое. Оно тут все равно зачахнет, так и не вывесив на ветках райских огурцов. Это то же самое, как если, скажем, в Норильске развивать традицию жгучего фламенко в ушанке и валенках или сочинять рэггей в соболиной тайге, где комары в два счета сожрут всю вашу Ямайку. По уму там надо петь песню мошки, тулупчика и малахая. Песню тайменя и хариуса там надо петь. Словом, давно следует усвоить, что все живое можно вывести лишь из родного корня, а без того мы будем вечно плутать в рукавах чужой формы, путаясь в ее застежках, пуговицах и отворотах. То есть заниматься нелепейшим, пустым и вздорным делом. Потому что эта форма шита не на нас.
– Благодаря побеждающей общечеловечности, практически уже торжествующей общечеловечности, мы все дальше уходим от естества – ты об этом говоришь? – Егор пошире открыл окно – табачный дым и жар газовой плиты, на которой готовился в казане узбекский плов, придавал Тарарамовой кухне сходство с кузней, где тульские мастера, ладившие аглицкой блохе подковы, решили подкрепиться.
– Благодаря общечеловечности мы, дружок, со всех сторон обложены тошнотворной мертвечиной. Обложены чужим, готовым и неживым. Вглядитесь в картинку – ведь все это, в массе своей, не от нашего естества. А живое вокруг только то, что свое, от натуры, что естественное. С точки зрения естественности окружающий нас бублимир ни к черту не годится. Не годится весь, во всю свою унылую длину. И беда в том, что многие в этом якобы универсальном общечеловеческом пространстве свое естество перестают чувствовать. В них затухает внутреннее пламя их особости, и они больше не слышат шепот своей души. Такие люди, потеряв связь с собой, не понимают природу иссушения, пробуждающего в них жажду деятельности, и не имеют представления об источнике, способном эту жажду утолить, – они просто пытаются воспользоваться готовым и нарядить свой талант, коль скоро он есть, в чужую для него форму, а деятельности дать направление ослепившей их чужой идеей. Но мы ведь не всякую кровь терпим в своих жилах, не всякую в нас можно влить так, чтобы не убить. Хотя на вид она вся красная… Душа чувствует чужое, душа противится, но те, кто влез в чужую форму, как в глухой скафандр, ее не слышат. И все же порой мучаются, не понимая, что же они делают не так. А жизнь тем временем проходит по мере исполнения составляющих ее небольших желаний…