Струи воды окатили плаху, ей дали немного просохнуть, и плотники споро застучали топорами. Солнце уже начало садиться, когда по толпе прошло какое-то движение. «Раз, два – взяли!» – небольшая крепкая виселица, сработанная как по заказу, уверенно встала в самом центре помоста, равно видная отовсюду – даже с самого дальнего края широкой площади. Снова забили барабаны. Усердный глашатай опять попытался прокричать приговор. «За предерзостное… смертоубийство… злостный разбой… богохульное деяние… И сверх того, поношение и оскорбление… Смертною казнью…» Солдаты подтолкнули обреченных. Мальчик пошел сам, а калеку пришлось подколоть штыком, в этот раз уже по-настоящему. Он рванулся в сторону, но не тут-то было – в руках начальника караула оказалась хорошо заметная на фоне близившегося заката веревка, и одноногий, едва не падая, странными скачками двинулся за ним. Взойдя на плаху, он, кажется, смирился со своей участью и не протестовал, когда ему надевали на шею петлю. И вдруг взвыл, взвился звериной прытью, заорал на всю площадь что-то ужасное, непонятное, и захлебнулся, когда расторопный ефрейтор умело засадил ему прикладом в самую оконечность тулова.
Мальчик стоял на скамье, вытянувшись как по струнке; он с готовностью продел шею в веревку и поцеловал поднесенный крест. Толпа его, видимо, жалела, да и пребывала в более добром настроении, не то что утром, когда радостно приветствовала объявление о казни, которую заслужили все пойманные и изобличенные бунтовщики. «Ах, – раздавалось то и дело, – каков, скажи, жребий. Не по правде, ребята, ему помирать, не за свои грехи». Тут изнывавший от боли калека оступился и, по-обезьяньи дернув ногой, повалил набок смертную скамью. Палачи посмотрели на офицера-распорядителя – он недовольно махнул рукой, тогда они ловко скакнули, схватили приступку и окончательно отволокли ее в сторону. Одноногий тяжело обвис в петле, только плечи слегка дрогнули и расправились, чтобы сразу опуститься и застыть. В противоположность ему, юноша схватился за шею и стал изо всех сил раздирать затянувшуюся на ней веревку. Ноги его дергались во все стороны, задирались, из-под штанин обильно потекла жидкость. «Ай, срам!» – внятно сказал кто-то из глубины толпы. Ни один из зрителей не двинулся с места. Площадь окоченела и внимательно наблюдала за действом. Казалось, никто не решался громко дышать или, тем более, сплюнуть налипшую на губах шелуху.
Калека не доставил зрителям никакого удовольствия – скончался мгновенно, почти без агонии. Мальчик же мучился не меньше десяти минут: подтягивался на веревке, срывался, корчился, хрипел, глаза его выкатывались, тело выгибалось. Офицер отвернулся и, постукивая ножнами по сапогу, ходил по краю помоста, иногда поглядывая на солнце. Палачи смотрели на умирающего юношу с видимым интересом.
Наконец он сорвался в последний раз и начал затихать. Еще несколько подергиваний, потом у него крупно задрожали пальцы на обеих руках, и все кончилось. Палачи тут же вскочили на козлы и начали снимать трупы с веревок. Снова грянули барабаны, и помилованных преступников повлекли в острог. Одни могли идти сами, другим повезло меньше.
Толпа стала понемногу расходиться – многие знали, что ввечеру на торговой площади, той самой, что на полдороге к южной заставе, накроют столы и выкатят бочки. Оставаться без угощения никто не хотел. Дарового дадут, и вволю, только успеть надо и зевать не след. Оттого сам собою прибавлялся шаг, сбивались в кучки старинные знакомцы, а то и шапочные – локтями сцепимся, плечи сдвинем и своего не упустим. Вместе толкаться сподручнее, а то ведь и затоптать могут. Да и оголодал народ за последние месяцы-то, тут надобно глядеть в оба.
Казалось, за версту разносится запах снеди, дышит по ветру, выбив затычки, сладкая брага. Кто-то утверждал, что будут даже медяки кидать горстями честному народу христианскому, по всем четырем углам, прямо из мешков казначейских, в размах пышным веером. Ему не верили, и правильно делали. Не сподобное нынче время и не гораздо важная оказия. Наш брат не дурак, знает, что такое лишь по большим праздникам бывает или после громких побед батальных над злохитрым супостатом. Так что ври, ври, пёсья башка, да не завирайся.
Повесть первая
Несколько неровных холмов
на самом берегу полноводной реки
1
Я отношусь к тем редким счастливцам, которые могли воочию узреть удивительные и грозные события, что в минувшие десятилетия настигли самый окоём Европы, ее плавный, уходящий за горизонт и никем не преодоленный край. Ледяная пустыня – отнюдь, terra incognita – тоже неверно. Россия бездонна, но это не значит, что ее нельзя познать. Я там был, я там жил, я готов свидетельствовать.
Впервые я повстречался с русскими более тридцати лет назад и после этого провел в их стране не один десяток весен. Поэтому имею право сказать: нет нации, о которой бы обитатели просвещенных стран были так плохо осведомлены. Оправданием этому может служить лишь то, что русские тоже еще себя не знают – они едва двинулись по дороге самопознания, только начали узнавать мир и определять свое место в нем. Так и тянет сравнить их с народами, судьба которых нам хорошо известна, прикинуть, сколь долгий путь предстоит не вышедшей из отрочества северной империи и сколь сложный. Но удержусь: вспомню сегодняшний день и признаю, что любые пророчества тщетны. Неужели зритель может снисходительно вложить реплики в уста актеров еще не написанной пьесы? И всего лишь вчера разве ведали мы, упоенные гордыней, просвещенные и умудренные, что за напасть придет на наши собственные земли?
Найдется совсем немного европейцев, тем более моих соотечественников, знающих Россию столь близко, как я, не побоюсь избитого слова, – изнутри. Рискни, читатель, попробуй окунуться в мою повесть – ведь, изучая другого, ты обязательно познаёшь себя. Я видел русских в битве и бунте, торжестве и скорби – я был рядом, я соучаствовал. Я был иностранцем, но не посторонним. Я жил их жизнью и чуть было не умер смертью, которой были унесены их многие тысячи.
Иные могут задаться вопросом, почему сейчас, когда нас окружают невиданные и неслыханные бедствия, мне пришло в голову рассказать о событиях давних, увядших в памяти редких уже стариков? К тому же произошли они в землях, о которых мои сограждане имеют смутное и, как правило, ложное представление. Что на это ответить? Теряюсь. У меня нет логичного объяснения своему упрямому порыву. Отчего я взялся за этот труд и изо всех сил пытаюсь довести его до конца? Какого доказательства я алчу столь упорно, какого наказания страшусь, проводя вечера за конторкой при блеклом свете дурных свечей? Кто водит моим пером – ангел или бес? Что питает мою чернильницу – блаженство вдохновения или прихоть соблазна?
Способны ли кого-то заинтересовать излишне подробные записки человека без особых достоинств – теперь, когда мир не устает сотрясаться от карающей десницы Сильного, и катится, катится по крутому склону, раздавливая сотни и тысячи, равно сметая в кровавую грязь великих и малых, падших и невинных? Не знаю. Если честно, мне трудно представить читателя этой книги, тем более покупателя. Да и сам я ныне вряд ли готов отдать хотя бы грош за образы чужой памяти, сентенции не первой свежести, за скрупулезное сообщение об исчезнувшем прошлом. Таких книг в хорошие годы выходили десятки и сотни, даже в провинции. Их раздавали знакомым и родственникам, в лучшем случае два-три экземпляра добредали до библиотек – самых больших и самых пустых. Сему же труду, наверно, не суждено даже этого…
Остановлюсь, ведь это предисловие – сплошное лукавство. Во все стороны из него выпирает нескрываемое тщеславие, присущее любому сочинителю. Конечно же, я способен дать сразу несколько ответов на вопрос: «Зачем, сударь?» – но, если позволите, приберегу их на потом. Удовлетворитесь самым простым соображением: мне хочется вспомнить свою молодость, те дела и битвы, в которых мне довелось участвовать, тайны, к которым выпало прикоснуться моим пальцам и глазам.
И напоследок: я тщусь надеждой, что когда прекратится нынешняя вакханалия, у оставшихся в живых и тех, кто им будет наследовать, прибавится смирения и мудрости. Пусть они обратят сделанное нами в прах, пусть громогласно проклянут грешных предков – лишь бы не забыли ничего, не прельстились теми же демонами! Иначе эта ненасытная гекатомба – здесь меня охватывает особенная горечь – еще и напрасна. Скажу честно, я не в силах отказаться от упования на грядущую справедливость, на воздаяние, на возмездие и суровую благодать. Я надеюсь, что потомки выучат назубок наши преступления, что ужаснутся зверствам алчных отцов и подлостям слабых дедов. Тогда, возможно, они станут другими и будут с большим вниманием смотреть на самих себя и на окружающий мир, слушать ближних, внимать соседям, оглядываться по сторонам и наконец-то перестанут упиваться своим мнимым первенством.