И это Гарриет Уинслоу тоже никогда не могла простить Томасу Арройо.
XVII
Старик шел, глядя прямо перед собой и бормоча что-то из старых рассказов, которые он когда-то написал, жестоких историй времен Гражданской войны в Северной Америке, историй, в которых люди гибнут и выживают, потому что им дано раздробленное сознание, потому что человек с петлей на шее, повешенный под мостом, может умирать и в эти же мгновения видеть свою смерть с другого берега реки; потому что человек может в одно и то же время мечтать о летучем всаднике и убивать собственного отца.
Блуждающее неугомонное сознание рассеивается, как пыльца в весенний день; оно творяще потому, что оно фрагментарно. Но наряду с этим раздробленным осознанием мира один вопрос всегда сопровождает нас в путешествии по жизни: что служит глубинным поводом для любви?
Гарриет шла теперь рядом со старым гринго, но он продолжал бормотать о своем, не заботясь о том — слышит ли, понимает ли она его.
Если это необходимо, наше мозаичное сознание изобретает любовь, порождает ее воображением, побуждает нас верить в нее, но не может без нее жить, потому что в сфере беспредельной разобщенности любовь, даже выдуманная, служит нам мерой наших утрат.
Однако приходит время, когда отказываешься от всякого предлога, и об этом он написал так: «Пора уходить, когда теряешь самую большую ставку, всякую надежду на возможный успех, твердость духа и любовь к игре».
Он видел, как она теперь идет рядом, в ногу с ним, размеренно и нешумно, как ходят гринго вроде него, а не семенит, часто стуча каблуками, как ходят женщины в мире испанских потомков. Он смотрел на эту деятельную и уверенную в себе женщину, элегантную, тридцатилетнюю, и она напоминала ему одновременно и дочь, и жену, когда та была молодой. Она шла совсем рядом, чтобы вместе с ним издали смотреть, как Арройо командовал, метался в тучах пыли, возможно разрушая вчерашние хрупкие построения Гарриет Уинслоу; она шла с ним бок о бок, стараясь наконец понять слова старика.
— Он взял вас как вещь, он хотел утолить свой зверский голод, он взял вас, чтобы погарцевать, потешить свое самолюбие.
— Нет. Не он взял меня. Я взяла его.
Старый гринго остановился и впервые посмотрел на нее в упор, пронизывая взглядом. Его безрадостные глаза, казалось, были под стать его грустным словам. Но глаза не верили словам, глаза действительно пронизывали насквозь.
— Значит, это вы были голодны и одиноки, Гарриет.
Он хотел сказать: тебе незачем было страшиться одиночества; с тех пор как я тебя увидел, ты стала жить другой жизнью, любить, сама того не зная, в каких-то фрагментах моих собственных чувств и моих
собственных мечтаний. Ты даже не посмотрела на себя в зеркальном зале, словно бы вступала в какое-то забытое сновидение, где уже жила и была любима.
— Нет, — ответила Гарриет, — я взяла его не потому, я знаю, что могла найти другие утешения.
Он пристально смотрел на нее. Она не услышала его мыслей. Он стоял, вперив в нее тоскливые голубые глаза.
— Тогда зачем же, мой Бог, почему?
— Он сказал, что убьет вас. Я сказала ему, что может взять меня, если это спасет вам жизнь.
Старик не сразу отозвался на ее слова, секунды три он вникал в смысл услышанного, а потом взорвался смехом, хохотал до слез, хохотал до слез, согнувшись, словно от порыва ветра-суховея, пока у него не перехватило дыхание, а она смотрела, ничего не понимая, стараясь заполнить лакуну смеха быстрыми подробными объяснениями:
— Арройо сказал, что мог убить вас вчера вечером, когда вы его ослушались и не убили полковника; сказал, что этого достаточно: вы осмелились перечить ему, своему начальнику; вы сами попросились в отряд Арройо, он вас не звал; он думал, вы захотите завоевать его доверие, и не мог понять, почему вы предпочли продырявить серебряное песо, а не полковника-федерала. Я ему говорю:
«Ты сказал, что полковник все равно умер, да еще как храбрец. Тебе мало?»
«Да, — ответил он. — Я мог сказать тебе также, что старик умер, да еще как трус».
«Почему, почему ты хотел мне так сказать?»
«Потому что я видел, как он тебя целовал тогда, вечером. Я видел. Я видел его в твоем купе, не раз и не два, мол, извини, с детства научился шпионить. Мой отец был богатым помещиком. Я подглядывал, как он пьет, спит с женой, не зная, что его сын следит за ним и ожидает только момента, чтобы прикончить. Но я его не убил. Отец ускользнул от меня. А теперь от меня ускользнет этот мятежный гринго, потому что мы оба знаем, что ты никогда не полюбишь убийцу».
— Клянусь, я решила уехать в Мексику еще до того, как обвинили мистера Дилейни в мошеннич…
— Чек в семьдесят пять миллионов долларов на счет государственного казначейства США, мистер Стэф…
— Ни единым словом не задевать президента Диаса: сами знаете, каковы в Мексике капиталовложения нашего хозяина, мистера Херс…
— Там кто-то скачет верхом? Да, мой отец. Ох ты, Господи.
— Так никогда он и не вернулся с Кубы. Погиб в бою. Ох ты, Господи.
— Я подглядывал, как он пьет, спит с женой. Он от меня ускользнул. Ох ты, Господи.
Старый гринго перестал смеяться и зашелся кашлем, глубоким и надрывным.
— Вас все время обманывали, — с трудом проговорил он, думая, можно ли ей и ему, обоим гринго, вытащить на свет божий всю свою правду и не убить ее, как это случается с некоторыми цветами, которые прячутся в тенистых углах и вянут, едва их тронут солнце и воздух. — Сначала семейство Миранда заставило вас приехать сюда, чтобы отвести от себя подозрения и незаметнее сбежать. Семья Капета,[43] наверное, спасла бы во Франции свои головы, если бы сообразила перед своим намеченным бегством нанять учительницу. Но здесь не Варенн,[44] Гарриет. А дальше вас заставили поверить, будто, отдавшись генералу, вы спасете мою жизнь.
И снова разразился хриплым смехом мрачный старик.
— Бедные ли, богатые ли — все мексиканцы нам мстят. Ненавидят нас. Мы — гринго. Их вечные враги.
— Вы не поняли, — сказала Гарриет растерянно и недоверчиво. — Он хотел убить именно вас, я не шучу.
— А сказал — за что?
— За то, что человек без страха опасен не только для своих врагов, но и для своих соратников, так, кажется, он сказал. Храбрость иногда опаснее страха, сказал он.
— Нет. Есть истинная причина.
Он хотел сказать — есть ее причина, ею видимая причина, если представить себе, как ее держало в плену и потом освободило ее собственное прошлое, прошедшее в мечтах, там, где такие влажные лета на побережье Атлантики, где свет в старом доме и ее отец, женщина-негритянка, лампа на столике матери, одиночество и радость, когда отец ушел и не вернулся; сорокадвухлетний жених, говоривший: «Ты недовольна? Ведь ты — мой идеал».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});