Да, сказал он, да, как ответила она Арройо, когда Арройо заставил ее почувствовать себя шлюхой, а ей пришлось по вкусу ощущать себя одной из тех, кого она презирала. Старик отстранил ее от себя лишь затем, чтобы посмотреть, увлажнились ли эти красивые серые глаза, и снова обнял, ослепляя объятием, чтобы сказать ей то, что должен был сказать сейчас, когда казалось, что он знает, а знать все означало, что он не знает ничего. Она изменилась безвозвратно, об этом ему говорили ее объятия, пылкость, сама близость этой очаровательной женщины, которая могла быть его женой или дочерью, но не была и осталась в конечном счете самой собой. Ему лишь выпала редчайшая роль той минуты, когда человек, мужчина или женщина, меняется навсегда, переживает тот фатальный миг, ради которого родился, а потом прощается с ним спокойно, хотя и с грустью. Она изменилась навсегда, его дочь изменилась, познав его сына, и ничто измышленное им, никакое глумление, никакое издевательство, никакие дьявольские словеса не смогут этому помешать. Оставалось лишь смириться с новой Гарриет, испытавшей бурную любовь Арройо, и кое-что потребовать от нее именем любви, которая не могла состояться, любви старика, готового к смерти, и молодой женщины, терявшей юность.
— А теперь ты скажи мне всю правду, если, конечно, хочешь; не дай мне уйти, не поделившись своей тайной.
(Она сидит в одиночестве и вспоминает. Моя возлюбленная. Моя дочь.)
— Да. Мой отец не умер и не погиб в сражении. Мы ему надоели, и он остался жить с какой-то негритянкой на Кубе. Но мы объявили его умершим и получаем пенсию, чтобы жить. Мне он написал втайне от матери — просил его понять. Что я могла понять, если я еще не умела чувствовать? Он ничего не сказал, но мы, моя мать и я, практически его похоронили, чтобы выжить. К моему большому сожалению, я так и не узнала, известно ли ей о нем то, что было известно мне, или она ежемесячно получала за него деньги с чистой совестью. Уверяю вас, мне не хотелось понимать, хотелось чувствовать… Хотелось дать волю душевным побуждениям, волнениям, порывам, слить их воедино. Никто ее никогда не понимал. А он понимает? Старик кивнул. Она поклялась ему, что, хотя и знает, кто он, никогда и никому об этом не скажет. Таковым будет выражение ее любви к нему, отныне и впредь.
— Я забуду ваше настоящее имя.
— Благодарю, — просто сказал старый гринго и добавил, что сожалеет, что она собиралась подарить ему жизнь, а придется засвидетельствовать смерть.
— Вы хотите сказать, я собралась давать уроки, а приходится их получать, — сказала она, промокнув глаза и нос своим широким рукавом, и последовала за пошедшим вперед старым гринго: отныне верная ему, отныне навсегда его весталка, освятившая эти минуты, когда они оба смогли соединить обрывки своего сознания в сознании другого — до конечного разъединения, которое они предвидели. Та эпоха, Мексика, война, воспоминания, тесное общение предоставили им для этого большую возможность, чем очень многим другим мужчинам и женщинам.
— Наверное — сказал старик, — все мы стараемся слыть добропорядочными. Это наше национальное развлечение.
— Вы хотите, чтобы я вам сказала, что была у Арройо не для того, чтобы спасти вам жизнь и чувствовать себя добропорядочной, а потому, что сначала мне понравилась его фигура, а потом я вкусила и страсть.
— Да, желал бы. Хотя наше второе национальное развлечение — это резать всяческую правду в глаза, разбалтывать секреты, чтобы опять же чувствовать себя добропорядочными. Мальчик по фамилии Вашингтон не смог утаить, что срубил топором вишневое деревце. Думаю, что мальчик по фамилии Хуарес[45] мог скрыть свое вожделение к прекрасной дочери хозяина.
— Это хорошо, — сказала Гарриет, не вслушиваясь в рассуждения старого гринго.
Она сказала, что хорошо желать так, как он (его первые слова — «да, желал бы» — она отнесла к себе самой, к желанию его увядшего тела), ей хотелось, чтобы он это знал.
— Я также хочу, чтобы вы знали, что Томас Арройо не имел никаких прав на меня и что я заставлю его дорого заплатить за это.
Гарриет посмотрела на старого гринго так, как он мечтал, чтобы на него посмотрели перед смертью. Гринго почувствовал, что этот взгляд дополнил серию фрагментов его представления о Гарриет Уинслоу, начиная с ее отражений в зеркалах танцевального зала, отражений, ставших лишь ступенькой в сновидение, распавшееся на тысячу коротких снов и теперь снова собранное воедино словами, которые сказали старому гринго, что Гарриет не потерпит живых свидетелей своего сладострастия и что право мечтать о ней она дала ему, старику, а не Арройо.
XVIII
И здесь Гарриет Уинслоу увидела генерала Томаса Арройо, который шел к своему вагону, опустив голову, будто смотрел на запыленные носки своих сапог, не замечая старика. Старик же круто обернулся к Гарриет и сказал:
— Недавно я записал забавную мысль. Все события с самого начала складывались таким образом, чтобы я умер именно здесь.
Он говорил, и взгляд его сверкавших глаз был тверд. Говорил тихо, вполголоса, что пришел сюда, чтобы его убили, потому что он не в силах покончить с собой. Он почувствовал себя свободным, когда пересек границу в Сьюдад-Хуаресе, словно действительно вступил в иной мир. И теперь он твердо знает, что в каждом человеке есть своя сокрытая граница и что эту границу труднее всего перешагнуть, ибо каждый думает, что отгорожен от других, внутренне обособлен, заключен в самом себе, и вдруг оказывается, что он теснейшим образом связан с другими.
Секунду поколебавшись, добавил:
— Это поражает. Это пугает. Это больно. Но это хорошо.
Он решительно и отрешенно потер свою свежевыбритую щеку и спросил у Гарриет, прощаясь с ней:
— Как я выгляжу сегодня вечером?
Она ничего не сказала, только кивнула в знак того, что выглядит он хорошо.
Арройо еще раньше приказал своим людям:
— Гринго пальцем не трогать. У нас свои счеты.
Да, она вспоминала о старом гринго только до того момента, как он вошел в личный вагон генерала Арройо, помнила только его рассуждения о фрагментарности сознания и что старалась это понять по мере того, как Арройо — и не ведавший об этом общем секрете двух гринго — становился ей ближе, этот человек, с фрагментом сознания Гарриет в своей голове, этот генерал, мудрый и хитрый, потому что ничего не смыслил в том мире, который находился за пределами его земли; хвастливый и высокомерный, использовавший верования своего народа и взявший на себя роль великого распределителя благ жизни. Она видела его фигуру в отблеске сумерек на равнине, когда умирали и сумерки, и равнина, но только не генерал, этот мавританский, испанский и мексиканский каудильо со своей семейственной свитой слуг, торгашей и сотоварищей, льстецов и наемников, человек, овладевший ею и ставший свидетелем ее сластолюбия, видевший, как сокровенные желания ее души воплощаются в движениях ее тела; узревший тот миг, когда Гарриет Уинслоу, которой следовало быть богатой невестой в Нью-Йорке, но которая стала бедной девицей в Вашингтоне, жившей на пенсию отца и случайные заработки, преобразилась навеки. А там, в вагоне, находился другой свидетель ее перерождения, человек, пришедший за своей смертью, старый офицер-картограф полка Индианских волонтеров, знавший цену бумагам, тем бумагам, которые узаконивали притязания бедного генерала Арройо на богатство и месть, на свободу любви и чувство гордости, и просто на почитание со стороны себе подобных. Один осколок сознания Гарриет Уинслоу вырвался наружу, чтобы засесть в голове генерала Томаса Арройо: ни у него, ни у нее нет отца, отцы умерли или пропали без вести, что то же самое, словно бы они действительно умерли, потому что знать ничего не желают о своих детях — Гарриет и Томасе: смерть и неведение всегда идут рядом, всегда в конце жизни — безмолвный и бесчувственный покой небытия и непознанности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});