За то, что он честно делает свою работу? За то, что смотрит на нее с более высоких позиций, нежели колокольня начальника строительства? Да, такова его должность на земле — быть журналистом и оценивать работу других людей с точки зрения интересов общества. А гонор престарелого неудачника, несмотря на все его красноречие, не выбьет его из седла, нет.
— Вот так! — вслух сказал Ливнев и, круто повернувшись, зашагал в обратную сторону.
* * *
— А знаете, что случилось с Ливневым? — спросил я Панюшкина, когда мы уже успели отведать водки, настоянной по островному обычаю на ягодке клоповке, растущей только там. Настойка приобретает удивительно тонкий вкус и нежно-розовый цвет.
— Ливнев? — переспросил Панюшкин. — А кто это?
— В то время он заведовал промышленным отделом областной газеты.
— Нет, не помню. Может, и был такой. Ливнев... Постой-постой! Кажется, припоминаю... Да, да, да... Чем он занимается сейчас? Он уже должен стать редактором, хотя ему не хватало кое-чего...
— Вдрызг разругался с начальством, плюнул на все, уехал с Острова в двадцать четыре часа, бросил квартиру, и только тряпки да подшивки газет друзья потом выслали ему на Материк.
— Ливнев?! — Панюшкин от удивления откинулся в кресле.
— Да. И сейчас он действительно редактор — выпускает маленькую районную газету где-то на Урале.
— Какие повороты! — восхищенно сказал Панюшкин. — Я, откровенно говоря, не ожидал от него такого... Хотя, хотя... Он еще при мне выкинул потрясающий фортель! Написал статью, от которой островные мудрецы за голову схватились. Он доказывал, что стройки, подобные нашей, надо комплектовать не менее тщательно, нежели космические экспедиции. И не только оборудованием — людей надо подбирать. А если стройка сорвана, то надо иметь мужество найти истинные причины срыва, а не хвататься за оргвыводы, как за соломинку. Скандал! Да, у меня сохранилась эта статья, он прислал с дарственной надписью. Вот она... Послушай... «Панюшкину от Ливнева, которого он теперь совершенно не знает». Какие повороты! А надпись-то, надпись! С намеком. Дескать, раньше ты, может быть, неплохо знал меня, а теперь не знаешь, но ты меня еще узнаешь! Во как! О, какая угрожающая надпись!
* * *
Панюшкин поднял голову, прислушался — кто-то поднимался на крыльцо. Гость долго топал ногами, обивая снег, потом неуверенно шел по темному коридору, и, наконец, шаги стихли у самой двери.
— Входи, кто там прячется? — крикнул Панюшкин.
— Следователь прячется, — в дверях показался Белоконь. — Добрый вечер, Николай Петрович! Не помешал?
— Да ладно! Я вижу, служитель истины и по вечерам не знает покоя?
— Покой нам только снится, кто-то, по слухам, произнес такие слова, не знаю, правда, по какому поводу. Знаешь, Николай Петрович, я немного посамовольничал... Попросил участкового пригласить сюда, в контору, нескольких человек, с которыми мне бы маленько потолковать... Если ты не против, мы расположимся в кабинете... Рабочий день кончился... А?
— Отчего же! Интересно посмотреть на работу профессионала. Мне изредка приходится выполнять обязанности следователя... Да-да, у меня даже Уголовно-процессуальный кодекс имеется. Там, кстати, предусмотрено, что руководитель организации в удаленных местах может производить дознание. А дело, которым ты занимаешься, я уже распутал.
— Может, мне и не стоит возиться?
— Возись, — усмехнулся Панюшкин. — Потом сверим результаты.
— Другими словами, — медленно проговорил Белоконь, снимая пальто, — ты хочешь сказать, что Большакова все-таки столкнули, не сам он свалился с обрыва?
— Положим, я этого не говорил, но если хочешь, скажу. Столкнули.
— Значит, преступление было?
— Ищи, — опять усмехнулся Нянюшкин. — Ищущий да обрящет. И потом, что бы я тебе ни сказал, какие бы секреты ни открыл, следствие все равно необходимо, правильно? Нужны показания, свидетельства и так далее. Суду недостаточно готового ответа.
Белоконь, набычившись, долго смотрел на Панюшкина, потом, видимо, решив не настаивать, сразу стал добродушным и беззаботным. Прошелся по комнате, посмотрел в окно и, наконец, остановился у схемы нефтепровода, на которой были изображены два мыса, устремленные навстречу друг другу, и между ними пунктиром — трасса, на две трети закрашенная красным карандашом.
— Насколько я понимаю, — Белоконь показал закрашенную часть, — это уложенные трубы?
— Совершенно верно.
— А это? — следователь показал на кривую черту, изогнутую к югу.
— Это наш нефтепровод после Тайфуна. Такое примерно положение он занял. Видел трубы у конторы? Метр в диаметре, отличная сталь, толщина — почти сантиметр... А изогнуло трубу, как бечевку. Вес изогнутой части — тысячи тонн. Во крутило!
Белоконь зябко передернул плечами:
— Николай Петрович, деточка ты моя, что же тебя заставляет сидеть здесь который год? Просвети неученого! Зарплата? Ты не меньше мог бы получать и в другом месте, более обжитом... Должность? Слава?
— Какая слава! — горько рассмеялся Панюшкин. — Тут так ославишься — всю жизнь не проикаешься!
— Может, ты того... — Белоконь понизил голос и прошептал, тараща глаза, — романтик? Слово такое слышал недавно, не понял, правда, что оно означает.
— Нет, я не романтик, — Панюшкин покачал головой. — Ничего похожего. И отношение у меня к этому слову, понятию... неважное. Стоит за ним что-то наивное, кратковременное. Этакий подъем душевный, не подкрепленный достаточным количеством информации, более того, пренебрегающий информацией. Ничего, дескать, что мало знаем, что невежественны, зато мы молоды и полны желания чего-то там сделать. Причем не просто сделать, а с непременным условием, чтоб песня об этом была! — Панюшкин с каждым словом говорил все резче. — Это как цветение весеннего сада — до заморозков, до града, до засухи, до нашествия всяких паразитов!
— А мне нравится цветение весеннего сада, — провокационно улыбнулся Белоконь.
— Мне тоже. Смотрится приятно. Но на романтику, товарищ Белоконь, я смотрю, как на чисто производственный фактор, который не вызывает у меня восхищения, потому что это ненадежный, неуправляемый, непредсказуемый фактор. К нам приезжают время от времени этакие... жаждущие романтических впечатлений. «Ax, — говорят они, — неужели эта полоска на горизонте и есть Материк?!» «Надо же!» — говорят они, чуть не рыдая от восторга. «Как, — говорят они, — неужели это побережье было в точности таким тысячу лет назад?!» Их лица становятся задумчивыми, значительными. И до глубокой ночи они трясут пошарпанными гитарами, поют о чем-то возвышенном и трогательном. А утром их не поднимешь на работу. Романтики! — Панюшкин фыркнул по-кошачьи и досадливо бросил ладонь на стол. — Видел. Встречался. Знаю. Им коровники в Подмосковье строить, чтобы можно было вечерними электричками на Арбат добираться.
— Что же тогда держит тебя здесь, Николай Петрович?
— Дело. Работа. Ответственность. Сухие, скучные вещи. Но чаще всего именно они и оказываются самыми надежными, долговечными, убедительными.
— Нет, — Белоконь с сомнением покачал головой. — Дело-оно везде дело. А уж ты-то, Николай Петрович, имеешь право выбора. И облюбовал этот забытый богом и людьми край. Или проштрафился? А? И искупляешь, так сказать, вину?
— Что ты! Господь с тобой! Разве можно наказать человека работой? Наказывать, так уж отлучением от работы! Сделать ее бесполезной, ненужной, принудительной — вот страшное наказание. Это — высшая мера.
— Возможно, ты прав, — Белоконь поставил локти на стол, подпер щеки кулаками, посмотрел на Панюшкина. — Но какой же ты неисправимый романтик, Николай Петрович!
— Оставим это! Я сказал, что думаю об этом — петушиное хлопанье крыльев, звон шпор и взгляд, устремленный поверх голов в прекрасное будущее. Ты кого пригласил сюда?
— Хочу поговорить с твоей секретаршей... Ниной Осокиной. У нее последнее время жил человек, который подозревается в покушении на убийство. Так? Горецкий у нее жил? Они не расписаны? А жили вместе, на глазах у всех. И никто даже не пытался вмешаться, призвать к порядку...
— Кого ты еще пригласил? — спросил Панюшкин.
— Югалдину. Анну Югалдину. Местную секс-бомбу. Как я понял, драка в пивнушке произошла из-за нее? Один о ней сказал что-то обидное, второму это не понравилось, третий на ней жениться собрался, в результате я здесь, во дела, а?
Панюшкин подошел к окну, долго смотрел на закатное солнце, и лицо его, освещенное красным светом, будто пожарищем, было скорбным, как если бы там, за окном, сгорало что-то очень дорогое для него, и он не мог вмешаться, ничего не мог спасти.
— Идут, — наконец, сказал Панюшкин. — Все трое идут. И Шаповалов, и Нина идет, и Югалдина. Хотя, по правде сказать, я не был уверен, что Анна согласится прийти.
— Как это согласится? — возмутился Белоконь. — Она вызвана. — Следователь раздумчиво посмотрел на Панюшкина. Вроде того, что еще не разговаривали тут с вами серьезно, а поговорить не мешает. Но, когда Панюшкин снова взглянул на него, Белоконь улыбался беззаботно, игриво, с легкой хитрецой. — Да, Николай Петрович, а как у вас с мерами по оздоровлению морального климата? Я потому спрашиваю, что мне это положение требуется в протоколе отразить.