Вообще-то стоять в хвосте — дело довольно нудное, но куда денешься! Но тётя Тийу и слушать об этом не хотела, а я подумала, что могла бы прийти в сахарную очередь когда-нибудь в другой раз.
— Варенье лопать все хотите, а в очереди постоять не желаете! — сердито буркнула она, когда Сирье и Майе тоже захотели домой.
— Граждане, сахар кончается, больше в хвост не становитесь! — объявила одна из продавщиц.
— Может, нам ещё хватит! — надеялась тётя Тийу, и когда мы подошли к прилавку, сказала продавщице: — Четыре кило. Со мной три девочки.
— Эта девочка поменьше ведь не ваша — она была тут с другой женщиной, — сказала продавщица, нахмурив брови. — Я её по глазам узнала.
— По глазам? — рассердилась тётя Тийу. — Вы не по глазам сахар продаёте, а по кило на нос. Четыре кило, я сказала!
Продавщица пожала плечами и выставила на прилавок четыре пакета.
Когда мы сворачивали на свою улицу с бульвара Вабадусе, увидели женщину в полосатом берете, которая торопилась в сторону магазина, толкая впереди себя бежевую детскую коляску.
— Эта, наверное, останется с носом, — предположила тётя Тийу.
— В нынешнее время деликатничая ничего не получишь, надо брать от жизни всё, что только можно.
Я испытывала гордость: взяла от жизни два кило сахара — один для тёти Маали, другой для тёти Тийу. Но женщину в полосатом берете мне было немного жалко. Я подумала, что если когда-нибудь в другой раз встретимся с нею в магазине, отстою и за неё в сахарной очереди, что с того, что продавщица запомнила мои глаза! Сахар ведь не по глазам продают, а по кило на нос!
Новые и старые песни
Радио — наш маленький и миленький «Москвич» — вот чего мне у тёти Маали сильно не хватало. У дяди Копли тоже было радио — здоровенный ящик по имени «Марет», но оттуда ни концерта по заявкам, ни передачи «Угадайка!» слышно не было. И когда дядя Копли по вечерам крутил радиоколёсики, то раздавался жуткий вой и треск, и иногда сквозь этот угрожающий шум слышен был голос бравого мужчины, говорившего про оккупированную родину и обращавшийся к дорогим соотечественникам с просьбой сохранять мужество, потому что час свободы недалёк. Из слов дяди Копли я поняла, что там его дядя, которого зовут Сямм, и что этот дядя Сямм передаёт приветы из свободного мира.
Дядя Сямм ничего не пел, да и как там петь, если вокруг такой шум и треск, как на лесопилке в Руйла, когда дядя Артур делает там из брёвен доски.
Дядя Копли замахал руками, когда я спросила: там, в свободном мире, идет социалистическое строительство, что ли, иначе почему там такой грохот? По нашему радио дома часто говорили о социалистическом строительстве, которому господа за лужей пытаются вставлять палки в колёса.
— Этот ребёнок иногда нагоняет на меня страх, — сказал дядя тёте, оставив мой вопрос без ответа. — Этот ребёнок как бродячая собака — смотрит на тебя большими глазами и всё запоминает!
Я напомнила дяде Копли песню, которая, по-моему, лучше всего подходила строительству: «Здравствуй, страна родная, страна строителей, страна учёных!..» Но оказалось, что он о ней и понятия не имеет. Конечно, если неохота всё время включать радио, не узнаешь и много хорошего! В Нымме слушать радио утром было нельзя, потому что дядя Копли возвращался рано утром с дежурства в пожарной команде, где он работал, и ему требовались тишина и покой, а вечером опять начинался этот жуткий треск свободного мира. Я уже начала забывать некоторые красивые песни, потому что тётя Маали разрешала петь их только на веранде, да и то очень тихим голосом.
«На Волге широкой, на стрелке далёкой, где громко гудками зовёт пароход, под городом Горьким, где ясные зорьки, в рабочем посёлке подруга живёт…» — эта песня, по-моему, была одной из самых красивых. Она называлась «Сормовская лирическая», её пел по радио «Москвич» Георг Отс таким красивым задумчивым голосом, что аж в животе делалось холодно!
Дядя Копли ворчал:
— Можно подумать, что эта наша маленькая жиличка — колхозница из России, а не племянница эстонского офицера!
Эстонским офицером был дядя Рууди — отец Кюлли и Анне. Все эти родственные дела были для меня весьма непонятной путаницей, но тётя Маали дала честное эстонское слово, что хуторская бабушка Мари была не только моей бабушкой, но и бабушкой Кюлли и Анне, и моя мама, Маали, Рууди, а также тётя Луисе, тётя Элли, тётя Мари, тётя Анни и тётя Марта были её детьми. Старые люди чудные, это точно: знай себе, рожают тёть и дядь! Кроме этих, у бабушки Мари было ещё пять детей, из которых тёти и дяди не получились, потому что они в старое время умерли грудными младенцами. В придачу ко всему у Рууди и мамы был ещё один брат — Волли, но о нём и говорить не стоило, потому что тётя опять закрывала фартуком лицо и начинала всхлипывать, и с ней долго было невозможно вести приятный разговор.
На большой семейной фотографии в картонной раме все эти тёти и дяди стояли в ряд возле дедушки и бабушки, и только одна маленькая девочка сидела у дедушки на коленях. Смешно было думать, что эта непричёсанная малютка была моя мама! Дяди были в то время ещё мальчишками, и, глядя на это фото, тётя Маали начинала не плакать, а смеяться.
— В старину был такой неписаный закон, что самый старший сын наследует хутор, а младший получит образование, чтобы зарабатывать себе на жизнь. Нашего Рууди послали сначала в гимназию Вестхольма и потом в мореходную школу, а Волли отец с малых лет учил работам на хуторе — и из него получился очень хороший хозяин. Жена Волли — Милли тоже была на все руки мастерица, она в городе закончила школу портных и всё такое… Но Милли и дети в немецкое время заболели дифтеритом и все умерли. И сама Милли, и Лейда, и маленький Рууди… И будто этого было мало — русские арестовали Волли и убили его: они считали, что, если хозяйство в порядке, то ты — кулак. Была красивая и счастливая эстонская семья — и словно всех их смели с лица земли! — рассказывала тётя Маали плаксиво и, поискав в ящике письменного стола, достала оттуда фото, на котором красивая девочка с чёрными волосами лежала в гробу, как Белоснежка. У нас дома было точно такое же фото, но я давно засунула его за книги на полке: попробуй спокойно быть дома одна, когда знаешь, что где-то тут лежит в гробу красивая Лейда, у которой заразная болезнь дифтерит! Как сказала тётя, это была такая болезнь, от которой в горле вырастала плотная плёнка и не давала дышать — вот и наступала смерть… Нечто подобное и я однажды пережила, когда мне в дыхательное горло попала картошка — ой, такого кашля и чувства, что задыхаешься, пережить ещё раз я ни за что не хотела!
Тётя Маали заразиться дифтеритом не боялась, зато боялась других болезней горла. Каждый раз, когда мы ходили в магазин и я выпрашивала у неё мороженое, она говорила:
— Однажды я слышала на улице, как одна мать сказала своему сынку, который вроде тебя хотел мороженого: «Прежде я заранее куплю для тебя гроб!». Вот и я не стану подвергать твою жизнь опасности: я должна, дорогая ты моя, вернуть тебя папе с мамой живой и здоровой!
Гроб был таким сильным аргументом, что речь о мороженом заходила у нас редко-редко, когда какой-нибудь ребёнок перед самым моим носом гордо лизал «эскимо» на палочке или лакомился пломбиром между клетчатыми вафлями… Но всегда гроб становился поперёк моих надежд оказаться в числе счастливчиков, лакомившихся мороженым!
Не помогла даже и песня про тех, кто занимается утренней зарядкой, которую я спела тёте Маали. Эту песню по нашему домашнему радио постоянно пела девочка с красивым голосом, которую диктор называла Марью Тарре. Я была уверена, что эта девочка ест мороженого столько, сколько её душе угодно, потому что она пела храбро и бодро: «Не страшны мне ни холод, ни жара, удивляются даже доктора, почему я не болею, почему я здоровее всех ребят из нашего двора?» И храбрые мальчишеские голоса отвечали припевом: «Потому что утром рано, заниматься мне гимнастикой не лень, потому что водой из-под крана обливаюсь я каждый день!»
Тётя Маали знала, что я боюсь как холодной, так и горячей воды, а о том, чтобы вставать утром рано, и речи быть не могло, и поэтому она тихо ворчала: «Тоже мне песня! Разве мама не научила тебя петь КРАСИВЫЕ песни?» Тогда я спела тёте «Все мои утята» и «Ох, прыгай медвежоночек», но они, по сравнению с радиопеснями, казались колыбельными для младенцев.
Песни тёти Маали были совсем другими, например: «В саду, в тени деревьев, рыцарь с Идою сидел. „Дорогая, — сказал рыцарь, — воевать, вот мой удел!“» или «Лилла сидела в каморке одна, видела море она из окна. Время тоскливо тянулось, вдруг увидала она, наконец: с моря на берег вернулся отец».
Песня про Лиллу всегда вызывала у меня грустное настроение: что можно чувствовать, если отец не хочет за твоё освобождение отдать трёх лошадей, а мать говорит, что скорее отдаст дочь, чем свои украшения. Украшениям моей мамы я уже причинила неприятности: жемчужные бусы рассыпались, а янтарный браслет держался на честном слове, но она наверняка отказалась бы от них ради меня, и всё равно эта песня вызывала у меня задумчивое чувство. Жениха, который без долгих раздумий пожертвовал бы своими тремя мечами, у меня ведь не было… У рыжеволосого детдомовского Энгельса, безусловно, ни одного меча не было, а на кинодядю, который показывал Тарзана, надеяться тоже не приходилось.