ей руку.
Секунду девушка смотрела на меня в замешательстве. Я подумала, что она может не знать немецкого, но тут она засмеялась и улыбнулась от уха до уха.
– Я тоже Анна, – сказала она. – Анна Васильевна Ростова. Sehr erfreut.
«Очень рада».
Вернер предупреждал, что заводить друзей опасно. «Твое спасение в одиночестве», – сказал он. Но она точно не шпионка-большевичка. Зубы слишком ровные.
Несмотря на предупреждения Вернера, «Анна Хаасе» и Анна Ростова сблизились и вскоре стали неразлучны. Вместе они гуляют по Тиргартену, заглядывают в магазин подержанных книг на Циммерштрассе, угощаются kaffee und kuchen, купаются в озере Ванзее. Учатся друг друга веселить. Иногда к ним присоединяется Йоханна, и пара превращается в троицу. «Говорить так кажется предательством», – пишет Анна в конце сентября – чудесным образом даты вновь обозначены, – но она чувствует, будто у нее снова есть сестра. Я понимаю, что у Анастасии впервые в жизни появилась подруга; к сожалению, первый раз, возможно, стал последним.
Эта новая Анна потихоньку возвращала Анастасию к жизни. Но проблема была в том, что тяжелые моменты были и у нее. Когда девушки сблизились, Анна Ростова поделилась своей историей. Как у большинства людей в том поколении, написала Анна, история была печальной. Пусть и не такой печальной, как ее собственная.
Ее отец был графом, некогда полковником Императорской армии, а мать погибла при родах; теперь она, как и я, сирота. Оставив службу, ее отец взял под начало женскую школу неподалеку от Царского Села. Мне была известна эта школа, девушек оттуда иногда приглашали на спектакли в Императорский театр.
Анна с отцом жили в доме на улице, которую я тоже знала, в тени Царского Села. Пока не настала революция. Ее отец исчез в конце декабря 1917 года – вероятно, его схватил недавно сформированный ЧК. Анна ждала его месяцами, но напрасно. В конце концов, когда деньги и надежда иссякли, она доверилась знакомому отца, мужчине по фамилии Волков, который нарек себя ее спасителем. Он хотел ее контролировать, прибегал к манипуляциям, пользовался своим положением в собственных интересах – рассказывал сказки о родстве с императором, пока они ездили по России и Европе. Волков привез ее в Берлин.
Анна говорит, что ненавидела его, но больше у нее никого не было, о чем он любил напоминать ей в перерывах между потоками словесных оскорблений. Со временем она набралась храбрости сбежать от него и строить жизнь самостоятельно. Последнее мне знакомо, что я ей и сказала. Она грустно улыбнулась, но, конечно, она не могла понять меня до конца.
Я чувствую, что на мою подругу что-то давит, что-то невообразимо тяжелое. У нас разные истории, но одна и та же боль. Она знает, каково это – чувствовать всепоглощающее отчаяние, оказаться на берегу после кораблекрушения, кашлять морской водой и бороться за каждый вдох, лишившись прежней жизни. Поэтому с ней нелегко в общении – она подолгу мрачно молчит, склонна к приступам самобичевания, – но она умная, добрая и любознательная, и я могу любить ее, потому что я ее понимаю. Мы одного поля ягоды.
Сближаясь с новой подругой и слушая ее рассказы, Анне все больше и больше хотелось поделиться собственной историей. Чтобы у обеих была сестра по несчастью, как она написала. Но она по-прежнему помнила предупреждения Вернера. Поползли слухи о развитии немецкой коммунистической партии. Страх перед большевиками и их сторонниками помогал ей держать рот на замке.
Однажды, неожиданно теплым октябрьским днем, подруги отправились на прогулку в Тиргартен.
19 октября, 1920
Я это сделала. Я все ей рассказала, и у меня будто гора с плеч свалилась.
Это был тяжелый день для подруги – именины отца. Мы сели в розовом саду, она рассказала мне об их последнем путешествии вместе – в знаменитую библиотеку Казанского университета. Для ее отца, профессора, это было своего рода паломничество. Я едва удержалась от того, чтобы рассказать ей, что сама видела этот древний город – дважды.
– Ох, Анна, – вздохнула она, утирая несдерживаемые слезы. – Как мне дальше быть? Все, кого я знала и любила, погибли.
С приходом осени розы стали терять лепестки. Я смотрела, как они падают, пыльно-лиловые, какие когда-то были в маминой спальне.
– Ты больше не зови меня Анной, – решительно сказала я.
Она посмотрела на меня в замешательстве.
– Больше не зови меня Анной, – повторила я. – Потому что это не мое имя.
Я рассказала ей, кто я. Сначала она подумала, что это жестокая шутка, попытка отвлечь ее от грустных мыслей. Но она поняла, что я говорю правду; сначала она выглядела смущенно, потом изумленно, а в конце – печально. Она прикрыла рот рукой и заплакала.
После всех ее историй – об отце, о походах за грибами в Выборге, о катании на коньках на пруду у дома, о спаниеле по кличке Гоголь, о часах, проведенных в библиотеке отца, – я наконец смогла поделиться собственными воспоминаниями.
Конечно, она была поражена. Но призналась, что у нее были ко мне вопросы: почему я при первой встрече поздоровалась с ней по-русски (тогда я сказала, что моя тетя вышла замуж за мужчину из Смоленска), как так вышло, что простая горничная говорит на таком правильном немецком, почему я почти не рассказывала о детстве в Дармштадте.
Я попросила подругу никому не раскрывать мой секрет, даже Йоханне.
– Ни за что! – пообещала она.
Она-то понимает, как это опасно. И я считаю, что мы можем друг другу доверять. Господи, как же приятно наконец почувствовать облегчение. Впервые за долгое время я свободна.
– Она рассказала, – шепчу я.
Эван кивает. Я повторяю, громче:
– Она кому-то рассказала!
Ветер поднимается. Внезапно, будто разделяя мое возбуждение, налетает порыв ветра и шевелит листья у нас над головами, поднимает мне волосы, они бьют меня по лицу, тонкие страницы дневника на коленях Эвана тоже колышутся. Это кажется мне знаком, поэтому я не могу не рассмеяться и еще больше удивляюсь, когда из дневника вдруг вылетает желтоватая бумажка.
Мы с Эваном забавным образом одновременно устремляемся за бумажкой, но она почему-то ускользает и попросту опускается на землю. Мы озадаченно смотрим друг на друга; Эван наклоняется и берет бумажку. Она тонкая и деликатная, как крыло бабочки, Эван осторожно держит ее двумя пальцами.
– Газетная статья, – говорит он, щурясь над мелким шрифтом. – На немецком.
– Только не говори, что и немецкий тоже знаешь, – усмехаюсь я.
– Еще французский, испанский и немного шведский, хотя его не очень хорошо.
У меня отвисает челюсть. Эван пожимает плечами.
– Можно сказать, я полиглот.