Саид не смог разбить камнями свою цепь и потащил чурбак дальше. На рассвете он спрятался в мокрых кустах, и не зря: видел погоню, посланную за ним. До района считалось тридцать шесть километров. Саид шел еще две ночи, и когда совсем изнемог, упал на дороге, — за поворотом загорелись вдруг фары, загудела, зарычала машина — хлопкомовский грузовик.
— Что за дьявольщина! — оказал изумленный шофер. — Братишка, откуда ты взялся? Ким ту?
Зубилом шофер разрубил цепи, сильными руками легко поднял Саида, уложил в кузов на мешки с семенами и погнал машину полным ходом прямо в район.
Саид очнулся в больнице. Следователь расспросил его. Дней через десять Саида повезли домой на машине, как народного комиссара. В кишлаке уже не было ни ишана, ни баев, — всех взяли в тюрьму. Ярдамчи, товарищи Саида, записались в колхоз и работали на полях для себя. А Саид не мог работать — был еще слаб. Он испугался, спросил на собрании — как же быть? Он не пашет, не сеет, — выходит дело, он ничего и не соберет? Самый старый ярдамчи Али, теперешний инспектор по качеству, ответил ему:
— Отдыхай, ты много терпел. За каждый день, что сидел ты в яме и лежал в больнице, мы записали тебе по одному трудодню. Возьми свою книжку.
На первой ее странице было записано семьдесят шесть трудодней, впервые заработанных Саидом Фазиевым полностью.
— Я и до сих пор вскрикиваю иногда ночью, — сказал председатель. — Мне снится, что я опять зарабатываю трудодни, сидя на цепи в яме. Но все это прошло. Посмотри зато, как мы теперь живем? В этом году наш колхоз получил миллион шестьсот тысяч рублей дохода.
И я видел, как они живут. Мы повернули с дороги, пошли садами — густой и прохладной тенью. Отражая зарю, блестели каменные лысины далеких холмов. В садах звонко тюкали кетмени: женщины обивали с деревьев гусениц, портящих завязь. Не закрывая лиц, женщины — молодые и старые — кричали навстречу нам: «Шоматон бахайр, председатель! Шоматон бахайр, русский гость!»
— Почему они не закрываются? — спросил я, — Разве старый закон потерял уже всякую силу?
— Если ты входишь в дом, — ответил председатель, — то женщина закроет лицо; там старый закон сохранил пока силу. А здесь — колхозный сад. Здесь — новый закон. В парандже работать неудобно, закрытая женщина выработает мало, и все будут ее ругать: муж — за убытки, бригадир — за порчу общих показателей бригады, а подруги — просто засмеют.
Он повел меня дальше — в конюшню, на скотный двор, в чайхану, где сидит все тот же веселый Бабаджан (его простили на суде, признав человеком глупым, не умеющим отличить правду от лжи), на мельницу, в парники, в дома колхозников, — и всюду я видел растущее изобилие. Лениво обмахивались хвостами породистые племенные коровы, лежали у кормушек девятипудовые гиссарские бараны, — сами они не могли встать, и председатель помогал им, поддерживая курдюк. Я видел велосипед, купленный в Коканде за восемьсот пятьдесят рублей, видел ружье ценой в тысячу триста рублей, видел в сундуках шелка, ситцы и сукна, видел лампу «молнию» в доме, где потолок еще хранит жирные следы нефтяной коптилки, видел в школе тетради, исписанные детским и стариковским, одинаково неуверенным почерком, видел новые сапоги, халаты, одеяла, запасы риса, муки и сушеного урюка. Везде расстилали передо мной скатерти, и я, боясь обидеть хозяев, не отказывался; я пробовал плов разных сортов — с изюмом и без изюма, молоко — кислое и свежее, горячие белые лепешки — сдобные и простые, пил чай с вареньем, мармеладом и даже в одном доме с шоколадными конфетами.
Но самое замечательное увидел я в старинном саду, где некогда утешал Саида Фазиева святой ишан Аннар-Мухаммед-оглы. Семьдесят чернопузых ребят лепили там пироги из песка. Наблюдала за ними Муабора Юнусова окончившая медицинский техникум.
Саид Фазиев с трудом разыскал своего сына и гордо показал мне.
— Жена моя четыре с половиной месяца лежала в кокандской больнице и после этого родила живого.
Живой сын, испугавшись незнакомого человека, крепко вцепился отцу в бороду. Так и стоял Саид Фазиев, держа его на руках, а над ними — освобожденными от цепей — на белой стене цвели буквы простого и прекрасного лозунга, придуманного Муабора Юнусовой: «Zinda bodi mo!», что в переводе на русский язык означает: «Да здравствуем мы!»
СОЛНЕЧНЫЙ МАСТЕР
Памяти А. М. Горького
Жители Ферганской долины понимают толк в стенной росписи, потому что именно здесь, в семидесяти километрах от Ходжента, находится город Ура-Тюбе, древнейший и славный город художников, мастеров узора и краски. Многие из них были в свое время столь знамениты, что приглашались на работу в Бухару, в Хиву и даже в Персию.
В Ферганской долине, в старинных мечетях Коканда, Ходжента и Анджина до сих пор еще можно видеть работу прославленных мастеров. На первый взгляд орнамент покажется вам уже потускневшим, но попросите сторожа принести лестницу и стереть пыль сырой тряпкой, — тогда краски выступят перед вами такими же яркими, чистыми, как и триста лет назад, когда мастер только что положил их на загрунтованную стену. Словами не передать все богатство цветов и оттенков и благородство их сочетаний, и можно час простоять в мечети, любуясь прихотливым узором, открывая в нем все новые совершенства, И если увидите вы, что в росписи преобладают тона темные, краски лежат густо и немного тяжело, знайте, что это делал искуснейший Хаким-Мухаммед; а если узор весело перебирает золотое, синее, белое, лиловое, гранатовое и голубое и краски такие легкие, светлые, прозрачные, что кажется, будто каменная стена под ними вся просвечивает насквозь, — тогда благоговейно склоните голову: здесь работал непревзойденный, единственный в мире Усто Нур-Эддин, сам великий Нур-Эддин, по прозвищу «Солнечный мастер».
Он довел орнамент до высшей степени совершенства, приблизив его чудесным и удивительным образом к музыке. В те годы фанатический ислам достиг зенита своего могущества, это была страшная диктатура мертвой и бессмысленной догмы. Одержимый изуверской ненавистью ко всему земному, ислам запретил всякое изображение живых существ; живопись и скульптура в Средней Азии были начисто уничтожены, их сменил беспредметный, целиком условный орнамент, отцом которого был коран, а матерью — геометрия. Судьба зло посмеялась над Солнечным мастером, заставив его родиться великим художником и лишив возможности писать картины. В этом смысле он был бы похож на гениального, но глухонемого актера, который один во всем мире знает о величественных образах, живущих в его душе; я говорю: «он был бы похож», но гигантским напряжением всей своей творческой воли Солнечный мастер сотворил чудо, равное оживлению камня — он вдохнул жизнь в мертвую, закостеневшую геометрию орнамента. Подобно музыканту, обладающему удивительным даром рассказывать, не прибегая к словам, одними лишь сочетаниями семи основных тонов и ритма, веселые и грустные, гневные и скорбные повести о себе и о мире, — подобно музыканту, Солнечный мастер умел в сочетаниях семи основных красок и четырех фигур (квадрата, треугольника, круга и эллипса) создавать бесконечно богатые и радостные образы живого мира. Никто их не видел, но все их чувствовали; они жили, неуловимые, где-то в изгибах линий, в переходах красок, в полутенях, которые вдруг неотразимо напоминали горячую розовость тела, чуть-чуть обожженного ослепительным ферганским солнцем. Не зря говорится в одном предании, что дети всегда смеялись перед узорами Солнечного мастера.
После него уже не было великих мастеров орнамента; это искусство опускалось все ниже и ниже и совсем выродилось в годы захвата Азии войсками Александра II. Ханский дворец в Коканде, законченный постройкой в 1870 году, яркое тому подтверждение: он расписан крикливо и грубо, шероховатыми базарными красками. Постепенно исчезали замечательные кустарные пиалы, чайники и цветные шелка, вытесняемые пестрой дешевкой кузнецовских и прохоровских фабрик. Грубые минеральные и анилиновые краски заменили старинную индийскую лазурь и астрабадский кармин. Если и оставался во всей Фергане десяток порядочных мастеров, то все они были копировщиками, повторявшими своих учителей; некоторые пробовали подражать Нур-Эддину и всегда неудачно: получалась пестрая рябь красок — больше ничего. Вскоре наиболее предприимчивые мастера включили в набор своих инструментов русские трафареты, — и стенная роспись окончательно перешла в разряд малярных работ.
Нур-Эддина забыли почти совсем. В книгах вы нигде не найдете его имени так же, как не найдете имен тех гениальных зодчих, чьи величественные здания украшают площадь Регистан в Самарканде. Даже в устных преданиях и легендах с годами все глуше звучало имя великого мастера; казалось, память о нем умирает, чтобы никогда не воскреснуть.
Помню — лет двенадцать тому назад я зашел в одну из мечетей в старом Коканде. Мечеть ремонтировалась. Зобатый чернобородый маляр стоял на подмостках и, шлепая кистью, закрашивал карнизы, покрытые чудесным тонким узором. Липкая белая краска, забираясь подобно плесени все выше и выше, закрывала творение Солнечного мастера. Я опросил маляра — знает ли он чью работу закрашивает? Он равнодушно ответил, что знает — вон там в левом углу была подпись Нур-Эддина. «Ты слышал о нем когда-нибудь раньше?» — спросил я. «Мне что-то говорили, но очень давно, и я позабыл», — ответил маляр, кривя шею, уродливо отягощенную зобом. Обмакнув кисть, он мокро, как рыбьим хвостом, трижды шлепнул ею по стене, как будто заключая свои слова жирным и самодовольным многоточием.