сочетаниях запрещению, а сатирическая повесть «Собачье сердце», кроме того, изъята у меня при обыске в 1926 году представителями Государственного Политического Управления.
По мере того, как я писал, критика стала обращать на меня внимание и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением:
Нигде и никогда в прессе в СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о моих работах, за исключением одного быстро и бесследно исчезнувшего отзыва в начале моей деятельности, да еще Вашего и А. М. Горького отзыва о пьесе «Бег».
Ни одного. Напротив: по мере того, как имя мое становилось известным в СССР, пресса по отношению ко мне становилась все хуже и страшнее[163].
Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные в течение всех лет моей работы призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала открытая даже брань.
Вся пресса направлена была к тому, чтобы прекратить мою писательскую работу, и усилия ее увенчались к концу десятилетия полным успехом: с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР.
После постановки «Дней Турбиных» я просил разрешения вместе с моей женой на короткий срок уехать за границу — и получил отказ.
Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными мне путями увозить за границу и там расхищать, я просил о разрешении моей жене одной отправиться за границу — получил отказ.
Я просил о возвращении взятых у меня при обыске моих дневников — получил отказ.
Теперь мое положение стало ясным: ни одна строка моих произведений не пройдет в печать, ни одна пьеса не будет играться, работать в атмосфере полной безнадежности я не могу, за моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное.
И вот я со всею убедительностью прошу Вас направить Правительству СССР мое заявление:
Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать вместе с моей женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным[164].
Михаил Афанасьевич Булгаков
Москва.
Источник. 1996. № 5. Затем: Булгаков М. Дневник. Письма. 1914–1940. Печатается и датируется по второму изданию. Комментарии В. И. Лосева.
М. А. Булгаков — Н. А. Булгакову. 10 августа 1929 г.
Москва, Б. Пироговская 35а, кв. 6
Дорогой Коля,
я надеюсь, что ты не откажешь мне в любезности зайти к моему корреспонденту Владимиру Львовичу Биншток (W. Bienstock 236, Boulevard Raspail Paris XIV) с письмом, которое при этом, и получить у него причитающиеся мне в счет гонорара по роману «Белая гвардия» одну тысячу сто франков.
Из них 400 франков я прошу тебя послать Ване, а остальные сохранить у себя впредь до моего письма по поводу их.
Очень прошу тебя немедленно подтвердить мне получение этого моего письма.
Я очень жалел, что ты известил меня о переезде в Париж не телеграммой, а письмом. Это было нужно мне, оттого я и просил.
Биншток мой доверенный по печатанию «Белой гвардии» в Париже.
Желаю тебе счастливо устроиться в Париже и жду твоих писем[165].
Письмо Бинштоку на следующей странице.
Твой Михаил.
Письма. Публикуется и датируется по автографу (ОР РГБ. Ф. 562. К. 19. Ед. хр. 11).
М. А. Булгаков — Н. А. Булгакову. 24 августа 1929 г.
Москва
Дорогой Коля!
Спасибо тебе большое за посещение Влад[имира] Львов[ича]. Прошу хранить в Париже полученный гонорар впредь до моего письма, в котором я, если будет нужно, напишу, как им распорядиться.
Крайне также признателен тебе за готовность мне помочь в литературных делах моих. Иного я и не ждал.
Насчет того, что я не щедр на письма: что поделаешь!
Теперь сообщаю тебе, мой брат: положение мое неблагополучно.
Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок.
В сердце у меня нет надежды. Был один зловещий признак — Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то, что я оставался (это было несколько месяцев тому назад).
Вокруг меня уже ползет змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах.
В случае, если мое заявление будет отклонено, игру можно считать оконченной, колоду складывать, свечи тушить.
Мне придется сидеть в Москве и не писать, потому что не только писаний моих, но даже фамилии моей равнодушно видеть не могут.
Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели — это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда. Но чудеса случаются редко.
Очень прошу написать мне, понятно ли тебе это письмо, но ни в коем случае не писать мне никаких слов утешения и сочувствия, чтобы не волновать мою жену.
Вот тебе более щедрое письмо.
Нехорошо то, что этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел.
* * *
Я рад, что ты устроился, и верю, что ты сделаешь ученую карьеру. Напиши Ивану, что я его помню. Пусть напишет мне хоть несколько строк. Большим утешением для меня являются твои письма[166], и, я полагаю, ты, прочтя это письмо, будешь писать мне часто. Опиши мне Париж (само собой разумеется, только внешнюю его жизнь).
Итак, я воспользуюсь твоим любезным предложением и в следующем письме попрошу исполнить еще некоторые мои поручения. Обременять не буду.
Ну-с, целую тебя, Никол, твой М. Булгаков.
P. S. Ответ на это письмо прошу самый срочный.
Б. Пироговская 35а кв. 6.
Влад[имир] Львов[ич] написал мне, что ты «ужасно милый», и это мне приятно. Неужели он не дал тебе экземпляр моего романа? Я забыл его об этом попросить.
Письма. Публикуется и датируется по автографу (ОР РГБ. Ф. 562. К. 19. Ед. хр. 11).
М. А. Булгаков — А. С. Енукидзе. 3 сентября 1929 г.
Секретарю ЦИК Союза ССР Авелю Софроновичу Енукидзе
Ввиду того, что абсолютная неприемлемость моих произведений для советской общественности очевидна,
ввиду того, что совершившееся полное запрещение моих произведений в СССР обрекает меня на гибель,
ввиду того, что уничтожение меня как писателя уже повлекло за собой