— Но не больно, — помогал мысли Всевышнего Адам.
— Придумал! — возликовал Господь. — Что значит я, Творец. Повелитель всего живого и неживого, прародитель всех мыслей, всего мыслимого и немыслимого, ура, ура, придумал кару вам по делу вашему, по заслугам вашим и проступку вашему.
— Ура, ура, — радовались Адам и Ева.
— Чтоб ноги вашей больше не было в этом месте, в раю моём, из которого я изгнал вас давным-давно, наказываю вас, грешные мои, не грешные, но согрешившие, наказываю легко и безболезненно, и не почувствуете сразу, и не заметите ненароком, ура, ура!
— Да наказывайте уже быстрей, — не терпелось Еве.
— Ах, женщина, — радовался господь. — Как младенец.
— Накажи, Господи, — вторил Адам жене своей.
— Ах, Адам, Адам, подкаблучник ты неисправимый.
— Что же это за кара, Господи?
— Заберу восьмое чувство, — раскрыл карты Всевышний.
— Какое оно, Господи? — спросил Адам.
— Мы не знаем, — сказала Ева.
— Нам ведомо пять, — держал ответ мужчина.
— Мне — шесть, — сказала женщина.
— Какое шестое, скажи Ева? — спросил Адам.
— Когда чуешь опасность нутром и избегаешь её, в последний миг, не зная, как это получилось.
— Молодец, Ева! — похвалил Бог. — Недаром ты главная в семье.
— А седьмое что? — спросил Адам у Повелителя.
— Да почти то же самое. Догадка. Интуиция. Просветление мысли. Прорыв в незнаемое. Уразумели?
— У меня было такое один раз, — сказал Адам. — Когда садил картошку. Вдруг мне мелькнуло разрезать её пополам.
— И у меня было два раза, — соврала Ева.
— А восьмое, Господи? — с надеждой спросил Адам.
— Не скажу, — изрёк Бог.
— Может, мне скажете? — Ева так и стелилась.
— Нет, Ева, зря стараешься. Не положено, не принято, не скажу. Пора вам, дети мои, и на грешную землю. Да и у меня дела есть. Плодитесь дальше, — напутствовал их Господь.
— А можно выйти через главные ворота? — попросила Ева.
— Идите, ибо люблю вас.
«Как же они теперь будут жить, без восьмого-то? — подумал Бог. — Может, не надо было так сурово? Ладно, пускай. Да и чего убиваться? Заслужат, верну. А сейчас пока поживут так».
С высоты он посмотрел на землю. Ничего там не изменилось. Внуки и правнуки Адама шевелились внизу, проливали пот. Никто не жалел о восьмом чувстве. Таких не было.
13. Человек в трамвайном стекле
Трамвай бежал, стуча всеми колёсами, и каждое старалось перестукать другие. Внутри было шумно, и люди говорили громко, кричали, выражались ярко, колоритно, сочно, насыщенно, на речь норм не имелось, но правила были: курить и гадить запрещалось, не то, что в лифте. Человек, едущий в трамвае, спешащий домой, к семье, к теплу, а, может статься, и к свету — символ. Всего самого незыблемого, самого надёжного, самого несокрушимого. Чего-нибудь может и не быть в жизни, на самом деле, явления может не быть, но символ должен светить человеку днём и ночью. Это — фонарь, освещающий дорогу в тёмном, сыром подвале. Без символа человек не может. Есть он, и уже как-то легче, уже стоит стаптывать сапоги и босоножки, портить воздух и засорять землю. И загаживать воду. И делать всё то, что другим, может, и не нравится. Есть символ — есть и человек.
Трамвай увозил людей, нет, не людей, скорее трудящихся, с завода. Что они там делали, чем занимались, никого не интересовало, ни тех, кто зарабатывал себе на хлеб, ни тех, кто управлял ими. Начальникам и патронам грели сердца большие деньги и сладкая власть, вместе с другими наслаждениями жизнь их была более цветастой, чем у ненолноценных тружеников. Автоматические ворота распахивались, и оттуда вырывалась масса людей, как масса воды. Справа и слева от ворот стояли торговцы всем, что покупалось. Торговали и закуской, но самым ходовым товаром были жидкости в бутылочках, те же мерзавчики, ноль пять классические, ноль семь авангардные, андеграунд один ноль, двухзарядные наповалки, и только трёхлитровые банки временно утратили популярность, в эту бессмертную тару теперь закупоривали огурцы да помидоры.
— Бутылочку палёной, бабушка.
— Палёной нету, вся сортовая.
— А что ж так дёшево?
— Так ворованная ж, сынок.
— А то все пугают палёной.
— Так им же с этого прибыль. С вашего брата.
— Вот сволочи!
Торговцы стояли в очереди, одни уходили, другие подбегали, услужливо предлагая всё, необходимое человеку. Они заметали следы, сумки их были похожи на сумки заводчан, а почему? Потому что армия людей во фраках и цилиндрах, с надписями на спине «Рано встаёт охрана», вылавливали людей торгующих (да каких там торгующих — почти бесплатно отдающих); к этим — неизвестно, что охраняющим — людям присоединялись и другие — тоже со зверскими лицами, но уже в котелках и костюмах, у них на спинах было загадочное «Защита», они тоже ловили несчастных бабулек, хватали их за одежонку, потрошили, как кур, которым надоело нести яички. Эти охранники были сущие звери, и только иногда трудящиеся, словно сговорившись, а, может, и сговорившись, но об этом нельзя говорить, потому что сговорившихся лишат куска хлеба, так вот эти люди сметали со своего пути защитников-изуверов, и тех откидывало в стороны, как щенки, они картинно отлетали и, бывало, плюхались на асфальт. Жаль, редко.
Человек-символ ехал домой в трамвае. Как он добрался до трамвая — пара сотен метров — сказать, конечно, он бы не сказал. Его непослушные конечности, они называются ноги, лежали тут же, рядом, они свисали с сиденья, а он, человек, был на сидении, кто-то посадил его на эту скамью, а, может, он и сам сел, теперь уже не скажешь, это уже в прошлом. Он ехал домой к своим ненаглядным цыпочкам, он даже знал, как их зовут, даже не забыл, их было двое, и старшенькую он точно помнил, а в имени младшенькой вот почему-то сомневался, но он узнал бы её, вот только покажи ему их, он сразу узнает, чтоб не узнать родную кровь, быть такого не может. И дом свой, и квартиру свою он найдёт запросто. Несмотря на то, что все дома так похожи. Если не с первого раза, то со второго. Или, но крайней мере, с третьего. Он помнит эти красные кирпичи возле подъезда. И этот острый угол, который каждый раз метит ему в правый висок. Но до этого знакомого угла ещё надо добраться, собрать в кулак волю и всё мужество, надо преодолеть несколько канав, может, это одна и та же канава, а, может, и нет, не время рассуждать, время — вперёд. Он возьмёт эти канавы, будь их три или тридцать, он одолеет это не поддающееся мысли пространство и достигнет цели. Так будет! И после того, как откроются врата, то бишь, отворится дверь его дома или квартиры, после того, как бабочка прилетит к месту, куда и направила взмахи крылышек своих, можно обо всём забыть. Сила мысли ушла на барьеры и преграды, мысль кончилась, теперь вечный сон, до завтра, до следующего утра.
Человек сидел в трамвае, спинка сидения то и дело била его но затылку, больно, но он терпел эти удары, потом кресло брыкалось, как живое, и выбрасывало его из седла. Кто-то добрый и надёжный усаживал его обратно в это кресло-качалку, вместе с туловищем подтягивая и ноги, но раз за разом он выскакивал из насиженного места, казалось, сам сатана выкидывает его, сбрасывает наземь за какие-то чужие грехи, чужие прегрешения. Но вот! Он увидел перед собой спасительную дугу переднего сиденья и уцепился за неё. А руки у него были сильными, крепкие ручищи. Не раз и не два они выручали его. И он невольно улыбнулся. Ему тоже улыбнулись. Это был приятнейший человек, с приятнейшей улыбкой. Он его уже где-то видел. Где-то он уже видел его. И что-то в нём ему нравилось, нравилось больше всего на свете. Человек в стекле ещё улыбнулся, он растянул губы, боже, он узнал его — это ж он сам, этот гомо сапиенс. Самый дорогой для него человек, самый лучший, такой чудесный, здесь, среди этой темноты за окном трамвая; темнота двигалась, неслась, но ему не было дела до неё, им не было до неё дела, это слишком далеко, вдвоём им было так хорошо, как хорошо не бывает, им больше никого было не нужно для небывалого счастья, которое нахлынуло на них, и, может, даже затопило, хватало этого небольшого клочка пространства, и свет в трамвае не мешал, они не замечали его, им не было дела до мира и до людей, совершенно никакого дела, они блаженствовали вдвоём, тот, в стекле, и этот, на сидении. Всё, что нужно, было с ними, было здесь. Что-то небывалое и необъяснимое, чего раньше он не знал, этот, на сидении, нахлынуло на него, накрыло этой волной, как водой, потому что дышать стало трудно, он волновался. Он не мог бы объяснить словами, что это было, но он догадывался, что именно он более счастлив, чем тот, на стекле, и он потянулся передать часть чувств тому, что смотрел на него так же любовно. Он поцеловал его, и двойник ответил ему взаимностью. Не подкачал. Не обманул. Не подвёл.
14. Полёт