его где-то в монастыре в одежде послушника.
Другой товарищ мой по пансиону, Ч., завел у себя в столе нечто вроде энциклопедической мелочной лавки и мастерской. Он постоянно что-нибудь мастерил: делал из картона всевозможные ящички и оклеивал их разноцветной бумагой, превращал сигарные ящики в шкатулки, плел корзинки из бумаги, вклеивал тетради в переплеты старых альбомов, рисовал шашечные доски, и все эти произведения рук своих пускал в продажу, разумеется, по умеренным ценам. Ч. делал также панорамы. По вечерам показывая панораму, он, как настоящий раешник, давал приличные случаю объяснения…
«А вот, господа, город Париж! как въедешь в него, так и угоришь!» выкрикивал он своим резким металлическим голосом. «А вот — швейцарская хижина, стоит никем недвижима!» Или — если рисунок панорамы изображал сражение — Ч. обязательно пояснял: «Турки валятся, как чурки, а русские стоят и без голов!..». И все это (и многое другое) он выкрикивал, не переводя духу, и так серьезно, что ни один мускул, бывало, не дрогнет у него в лице. В ого лавочке можно было купить всякой всячины — бумаги писчей и почтовой, сургуча, карандашей, перьев, пенали, картин (иногда, между прочим, и предосудительного содержания — с изображением женщин, более или менее декольтированных). Последнего рода художественные произведения продавались им под названием «мифологических» и лишь под большим секретом, ибо за такую продажу неминуемо угрожали розги. В числе запрещенных предметов у Ч. также можно было купить и нюхательного табаку. В ту пору нюханье табаку у нас в пансионе было в большой моде. Я тоже было пытался следовать этой моде, но безуспешно: после двух-трех попыток я нашел, что решительно нет никакого удовольствия в том, чтобы набивать нос табаком, чихать и усиленно сморкаться… У Ч. можно было приобретать и табакерки. Он также был нашим менялой и ростовщиком. Так как Ч. немало потешал публику, в том числе и гувернеров, то гувернеры вообще относились к нему милостиво. Товарищи звали его «фигляром».
Ч. был высокого роста, худощав, с темными глазами на желтоватом лице и с волосами льняного цвета. Он учился плохо, и — сколько помнится — за леность его не раз наказывали. Иногда также инспектор, знавший об его промышленной и коммерческой деятельности, делал внезапные обыски в его столе, причем все запрещенные предметы отбирались, а Ч. доставалось от инспектора более или менее чувствительно… Но Ч. был энергичен, настойчив и трудолюбив, как муравей. После погрома он скоро оправлялся и через неделю или через две снова открывал свою лавочку. Старшие воспитанники всегда протежировали ему. Для «маленьких» стол Ч. всегда представлялся в высшей степени заманчивым предметом, и счастливым считал себя тот, кому позволялось заглянуть в это святилище… Замков у нас не полагалось, но некоторые воспитанники все-таки ухитрялись заводить их. Начальство на эти проделки смотрело сквозь пальцы, так как всегда могло сделать обыск и велеть уничтожить у стола замок. Ч., конечно, запирал свое святилище.
По выходе из гимназии Ч. служил учителем в одном уездном городке Вологодской губернии и даже, как я слышал, получил благодарность свыше за отличное исполнение своих обязанностей.
Воспитанник В. для новичков, для «маленьких» и для товарищей, уступавших ему в физическом отношении, был настоящим злым демоном. Он был невысокого роста, широкоплеч, коренаст, с круглой головой, крепко сидевшей на короткой шее, и с темными торчащими волосами. Его злые глазки под темными густыми бровями наводили страх на пансионскую мелкоту. Он, казалось, постоянно придумывал: какую бы каверзу позабористее ему выкинуть? Для В. было особенным удовольствием мучить новичков. И он пугал и запугивал их всевозможными манерами. То он говорил новичку, что если тот не допьет квасу за обедом, то гувернер весь остаток квасу из стакана выльет ему на голову; то он уверял, что каждого новичка в первую же субботу по поступлению в гимназию обязательно подвергают наказанию розгами в присутствии товарищей. В. всячески приставал к новичкам, дергал их за уши, за волосы, давал им подзатыльники. То он с самым любезным видом заговаривал с ними, расспрашивал их о «доме», о семье, а затем первый же насмехался и глумился над ними. В. самым нахальным образом подбирался к гостинцам, которые приносили родные новичкам, а потом сам же и ругал обобранных им «маменькиными сынками», «дураками», «простофилями»…
— Учить тебя надо, болвана! — говорил он откровенно новичку, когда тот плакал от его нападок.
Подтолкнуть за столом своего соседа, когда тот подносил ложку ко рту, устроить какую-нибудь скверную каверзу, сконфузить, «подвести» товарища, сыграть над ним злую шутку, — все это было для В. сущим наслаждением. Даже во время занятий, даже в классе он не мог удержаться, чтобы но отпустить какую-нибудь циничную шуточку над наказанным товарищем, что уже совсем противоречило общепринятым пансионским приличиям.
— Ну, что! Каково влетало? — шепотом спрашивал он, со злорадством заглядывая в лицо потерпевшему. — Будешь помнить?..
Что сталось с В. по выходе из пансиона, мне неизвестно.
К. тоже представлял собой довольно интересный пансионский тип. Он был блондин высокого роста, с серыми глазами и с необыкновенно тупым выражением в лице. Он считал себя очень красивым юношей и был сильно занят своей особой. Он всегда подкупал цирюльника при стрижке, и поэтому имел возможность носить сравнительно длинные волосы и пробирать пробор. Он всегда выпускал сверх галстука края сорочки, что считалось у нас большим шиком, и за что доставалось иногда от инспектора. Сапоги его были всегда вычищены самым тщательным, блестящим образом и горели, как жар. На куртке — ни пылинки. Он по нескольку раз в день примачивал и приглаживал свои волосы. В кармане у него всегда находилась круглая щеточка с зеркальцем и гребенкой, и он поминутно смотрелся в свое зеркальце. К. был неразговорчив и как-то задумчиво-сосредоточен; ни в каких боях и драках не участвовал, хотя отличался большой физической силой; учился плохо, читал мало и любил переписывать в тетрадь стихотворения из хрестоматии. Он переписывал очень тщательно, каллиграфически и брал, по-видимому, стихотворения без всякого разбора, что попадется под руку: оду Державина или Шевырева, стихотворение Хомякова, Жуковского, Лермонтова, Пушкина, Кольцова. Кажется, главным образом, его занимал самый процесс переписывания. Поведения он был примерного, во время занятий не шалил, а в «гулянья» обыкновенно расхаживал по