Ален больше не плакал. Он сидел словно бы в пустоте, и если бы кто из сторожей решил в теперь проведать, что поделывает графский племянник — хитрость Кретьена мгновенно раскрылась бы. Впрочем, он бы о том не особо пожалел.
— Этьен…
(Я хотел бы видеть тебя в сиянии. В сиянии вечной жизни, того блистающего духовного тела, в которое веришь ты и верю я. Того, которое сеется в тлении и восстает в нетлении, и потому нельзя расстаться, даже если один жив, а другой — нет, и двое разделены пропастью — или рекой, через которую не перейти. Но до того времени, как и второй из них переплывет ледяной поток, они могут говорить через ревущую воду, и ничто не заглушит их голосов…
Но еще больше я хотел бы, и да простит меня Господь, видеть тебя живым — с твоей дурацкой черной одежкой, с манерой по ночам проповедовать и не давать мне спать, с закушенной нижней губой, с дурацкими шуточками, со всем, всем, что делает тебя — тобой… Чего не разглядеть в темноте, чего не видно через поток…)
— Этьен, может быть, ты… чего-нибудь хочешь? Чего-нибудь такого, что я мог бы сделать для тебя?
(-пока ты еще жив —)
— Да… хочу. Только…
— Скажи.
Он посопел в темноте, словно бы стесняясь. Потом все-таки выговорил, и Кретьен впервые в жизни заметил, что его друг слегка картавит. Не выговаривает букву «Р».
— Я бы очень хотел… Если ты сможешь… Чтобы ты был завтра рядом. До конца.
— Хорошо, я буду.
— Понимаешь, плохо перед смертью видеть только… лица врагов. А так… мне будет легче, если я буду знать, что вот ты тут стоишь и за меня молишься, чтобы Господь Утешитель взял меня к Себе… Понимаешь, плоть слаба, и мне очень страшно.
— Да, хорошо. Я останусь.
— Если сможешь.
— Смогу.
…Помолчали. Говорить вроде уже и не о чем. Этьен первым нарушил тишину:
— У меня тут окошечко над головой, маленькое и с решеткой. Но все равно видно, что небо чуть светлее. Уже начинает светать.
— А-а.
— И все равно… я очень рад, как все у нас получилось. Было очень здорово, я всегда радовался. Как, помнишь, апостол Павел писал — «Всегда радуйтесь»…
— Помню.
— Я вообще в жизни очень мало радовался, так почему-то получилось. А тут вдруг — за одно короткое лето и столько всего… Ты меня все-таки убедил.
— В чем?..
— В том, что в мире есть свет. И радость. Даже здесь, не только в сфере Чистого Духа. И если даже здесь… бывает так хорошо, то как же оно там-то, наверное, здорово… — катарский священник двадцати трех лет от роду снова закашлялся и какое-то время после этого молчал, дыша со свистом. Кретьен поймал себя на том, что беззвучно шепчет в душной темноте, где не разглядеть и своей руки, и услышал свой шепот словно бы со стороны:
«Свет во тьме светит, и тьма не объяла его… Не… объяла… его…»
Евангелие от Иоанна, самое любимое катарскими проповедниками. То, что они зачитывают собратьям, лежащим на смертном одре.
— Кретьен… Ты меня слышишь?..
— Да.
— А помнишь… Твои стишки про консоламентум?.. «Сшейте черные одежды…» И те, другие — «Ах, какая благодать — нам за веру пострадать…» Ведь так все оно и получилось, странно, правда?.. Могли ли мы знать?..
— А если бы и знали?..
— Да, ты прав, все равно все было бы так же. А помнишь про… Беранжера Пышный-Зад?..
— Помню. Забудешь про него, как же. Так я и не узнал, про что же эта дурацкая история…
Этьен как-то так особенно хрюкнул, и показалось даже — вот сейчас он расхохочется. Так, как он один умеет хохотать — на весь мир, забыв обо всем… Но, видно, с пересохшим горлом да связанными руками не очень-то посмеешься, и он только вздохнул.
— Лучше тебе и не знать… о чем же повествует сия возвышенная эпическая поэма[19]. О-ох, проклятье, руки совсем занемели… Ясно же, что не убегу, зачем было так скручивать-то!.. Разве что из любви к искусству… Ну, неважно. Кстати, ты уверен, что точно про этого Беранжера не писал?..
— Дурак… Не смешно.
Опять помолчали. Этьен дышал чуть с присвистом — похоже, ему все-таки что-то отбили, когда пришли их «вязать», к тому же и дурной кашель… Кретьен вспоминал, как оно было, когда на земле цвело лето. Где-то за стеной переругивались их бессонные сторожа — слов не слышно, только «бу-бу-бу»…
— Мессир Кретьен… — вот, он опять назвал его мессиром, но это слово прозвучало как-то иначе, не как прежде, и более не было обидным. А просто — человек почтительно говорил со своим любимым поэтом, живой знаменитостью, как на светском приеме при Алиенорином дворе. — Ночь еще долгая. Вы не могли бы… вы не знаете, чем кончилось там с Персевалем?.. Вернулся ли он, увидел ли снова Грааль?..
— Да, я знаю.
— Расскажи. Пожалуйста. Я… хочу слышать стихи. А то я так устал от допросов, от этих… дураков. Хочу послушать что-нибудь… другое.
— Я помню не все. И не все получилось переложить в стихи.
— Ну и… пусть. Пожалуйста.
— Хорошо… Там не так уж и много. (И похоже, что этого никто никогда не узнает. Рукопись у Изабель, а конец ее — только у меня в голове. Ну и Бог бы с ним. Правда останется правдой, записана она на бумагу или нет. А если правда есть, рано или поздно она откроется кому-то — пускай не мне, а другому, неважно, где, неважно, когда… Главное, что она есть.) Слушай… Я в детстве, когда мой брат не мог заснуть, рассказывал ему на ночь сказки… Разные истории. Это будет вот такая же история. Тебе там не очень… плохо?
— Нет. Не очень. Не бери в голову, это всего лишь… плоть. Я… не могу много говорить. Но я буду слушать. Еще есть время.
— До рассвета много времени. У нас очень много времени, и никому его не отнять. А Персеваль, огонь храня, наутро оседлал коня…
…Оседлал, оставляя отшельника, и путь его лежал через лес, темный и тайный… Темный… и… тайный… И скоро будет рассвет.
Глава 5. Рассвет
…Творческое самовыраженье —Матерьял отличный для сожженья.Знаком бесполезного служенья —Роза у меня в руке.Все, что знал ты — лишь изображенья,Подними глаза, склони колени,Видишь — вот он, высвечен из тени,Белый град, двоящийся в реке,Белый град, Гора Спасенья…
…Тебе ли надобно туда,Ведь цель твоя проста:Идти за ним — и до мостаВести, иль до креста,А после — отойти с путиИ вслед сказать — лети!Его сумел ты привести,Теперь сумей уйти.Но как и перейти поток,Когда весь мир горит?И — вот я, цель!.. Но где стрелок?..Давай же, я открыт!..Но, Монсальват… Путей земныхТам иссякает след.О, твой сеньор — до ран твоихЕму заботы нет.И такова его любовь,Что от нее умрешь.Но ты уже почти готов,Ты знал, куда идешь.…Так меч возьмешь ты, слаб и бел,Душа свой крик души.— «Иди, вассал. Ведь ты хотелСлужить — так вот, служи.»
…Воинское самоотверженье —Тоже путь, и тоже расторженьеЭтих уз извечного плененья(Господи, пускай я буду прям…)А потом, когда пройдет сраженье,А потом, когда утихнет пенье,Мне б войти в часовню ВоскресеньяИ поплакать там,
Мне взойти бы нА гору СпасеньяИ остаться там.
1
…Рассвет, поднявший свои бледные, холодные крылья над Неверской деревушкой, пришел поздно. А все из-за туманной дождливой мглы, затянувшей небосвод, из-за того, что небо плакало мелкими слезами — воздух долго оставался промозгло-синим, как бывает по вечерам, и только когда синева сменилась прозрачно-серым облачным светом, Кретьен вышел под небеса. А почему нам темно, разве ночь? Да нет, сейчас такие дни. Может, так теперь и будет всегда.
Окинул тяжелым взглядом отворившего ему виллана — похоже, это был тот самый Жерен Горожанин, владелец сарая. Мужлан слегка шарахнулся от него. Интересно, неужели я такой страшный, что люди даже вздрагивают, равнодушно пронеслось в голове у рыцаря, когда он безучастно отошел к покосившемуся плетню и привалился к нему спиной. Мокрое дерево твердо прижалось к позвоночнику, такое осязаемое, до ужаса реальное. Занемевшая спина слегка ныла, отзывалась болью в основании шеи, как после ночи письма (Этьен бы вылечил — касанием пальцев…)
Отсыревшие вилланы вяло переругивались, поддерживая свой подыхающий костер. На Кретьена никто не смотрел. Не замечая, что мелко, часто дрожит в холодном безветрии, рыцарь откинул назад гудящую, легкую, как пустая фляга, голову — и закрыл глаза. Глазные яблоки, сочащиеся влагой от слабенького света после долгой темноты, болели и казались отвратительно-огромными. Он ждал.