Вот он оказался прямо под этим непроницаемым оком, и всем телом, так что и кости затрещали, вытянулся к нему, продолжая молить. Чернота заклубилась, стала выползать из всей облачной массы — чувствовалось в ней великое напряжение, покрывающая ее оболочка должна была лопнуть — и вырвавшееся раздавить своей тяжестью и Робина, и Самрул, и Серые горы. В воздухе нарастал очень низкий, давящий гул — из ока стала прорываться, падать на Робина леденящая пелена, весь и без того безрадостный мир, за пределами ее тут же выцвел совершенно — стал сборищем мертвенных, бессильных теней. И Робин понял, что — этот гул, от которого уж и кровь из его ушей стекала — это стон ворона, что пелена — его слезы.
Несмотря на давящую тяжесть, он не опускал голову, продолжал реветь, клясться, что он не отступит, что, ему плевать на рок, и что он отрекается от недавно сложенного плача. Наконец, вой его достиг такого предела, что горло не выдержало — он и до этого закашлялся, а тут рывком хлестанула кровь — и он, как от удара исполинского хлыста рухнул на колени — перед собой руки успел выставить, но и они, по локти в снег ушли…
Вокруг сгущалась, прожигала его отчаянным холодом темная пелена, воздух гудел сильнее, вжимал его в снег; и кровь продолжала вырываться из поврежденного горла — Робин не мог выть так же, как прежде — но он смог прохрипеть:
— Все равно мы с ней встретимся. Ты показал, как мы можем быть счастливы. Да хоть после смерти мы будем вместе — над этим ты бессилен… А сейчас — сейчас я встану и буду бежать, идти, ползти, до тех пор, пока мы не встретимся. Пусть и в смерти встретимся — пусть и так — и это прекрасно! — а что мне эта жизнь, весь этот мир без нее — сборище унылых теней! Я иду к тебе, Вероника!.. Плевать мне — плевать на этот рок, на предопределение!..
Не успел он еще договорить, как леденящая пелена, сжалась вокруг его тела щупальцами, в какое-то мгновенье, казалось — раздавит его, такого хрупкого, на муравья похожего, но нет — подняла вверх, а потом метнула в сторону, да так, что он, пролетев с сотню метров, врезавшись в снег, еще и подлетел — потом вихрем завертелся, и таким, воющим, окровавленным снежным комом влетел в овраг, который рассекал долину верстах в двух от Самрула, и в котором провели последние дни Цродграбы — их оставалось еще около девяносто тысяч, и они растянулись на довольно большой протяжности — тем не менее, Робина вынесло именно в той части, где совсем недавно появилась Вероника — где, толпилось уже множество смеющихся, думающих, что с ее возвращением все их беды прошли Цродграбов. И вот окровавленный ком с налета раскидал это плотное скопление скелетоподобных созданий и остановился прямо подле нее — рыдающей, вцепившейся в Рэниса…
* * *
Ведь их всех одновременно выхватило из того счастливого мира, и этот Рэнис оказался там, где ушел из Среднеземья — на краю пропасти. Вокруг темные скалы, ледовые пласты, этот ветер ледяной, с болью воющий, под ногами эта бездна, на дне которой, вновь болезненными рывками передвигалась призрачная волчья стая, и вновь металась над ними белая волчица. И все это, такое холодное, не ведающее ни света, ни нежности — все эти версты камня безжалостного, все это, чуждое… И он понимал, что самое светлое, что только видели эти камни была Вероника, нежный голос ее — и так страстно захотелось Рэнису вновь увидеть ее живые черты, услышать ее слова, всегда такие нежные, и спокойные, подобные некому облаку весеннему, душу ласкающему…
И он завыл, голосом столь могучим, что в окрестностях сошло несколько лавин — он звал ее по имени. Ответа не было, но он, конечно, не мог успокоиться, и, ежели до этого он любил ее с такой силой, что и про клятву свою Робину позабыл, и на похищение ее, и на всякое преступление, ради этой страсти был готов — то теперь то эти чувства еще возросли. И он ненавидел этот промерзший мир, ненавидел его обитателей — был ведь мир счастья, где жила Она — и он не понимал, что делает среди этих скал — зачем все это нужно.
И вот он бросился к камням, стал бить их, цепляться за них, требовал, чтобы они сказали, куда ушла Она теперь; требуя, чтобы они не были такими безжизненными и холодными, чтобы они рыдали, страдали — ведь они же видели ее — чего же боле. Вот он стоял, вдавливая до дрожи, до треска мерзнущие пальцы в эту непоколебимую, морщинистую плоть, и выговаривал:
— Сцепления камней холодных,Ведь вы же видели ее —В веках на холод обреченных,Ведь слышали — она поет.
Ты что же вы еще стоите,В своей угрюмой, злой тоске,И что по прежнему глядите —Постройки времени песке.
Вы видели, чего же боле?Чего же ждать — она ушла,Уже за миром, в светлой воле,В далеких сферах расцвела.
Ведь в вашем мрачном проведенье,И в темных думах без конца,Вы поняли — что то мгновенье,Вершина судеб — звезд венца.
Рыдаете темные ущелья,Из трещин — слезы, траур, плач —Одно вам в вечности виденье,И рок над вами — злой палач…
Обращая эти строки, к безжизненным камням, он сам чувствовал то, что, по его мнению, должны были чувствовать они. Так он до боли чувствовал, что все то, что он видит, и слышит — что все это для него ничего не значит, что все это лишняя, по какой-то ошибке перед ним поставленная декорация, в которой он попросту не знал что делать, а должен находится в совсем ином месте, и чувствовать иное.
И, конечно, он, привыкший в борьбе еще в орочьих рудниках, и не думал смиряться. Более того, он чувствовал свой дух огромным, чувствами пылающим облаком — и он знал, что будет стремится к Ней, и в мучительной этой, долгой дороге, будет терять пламень, но пока хоть какая-то искорка, среди этих незначащих образов останется — будет прорываться все вперед и вперед — к Ней. И вот, с трудом оторвавшись от ледяной стены (она не хотела выпускать его, но насладится пламенем, который с такой силой в крови его бился) — он бросился по обледенелой поверхности, вдоль воющей пропасти — конечно, он не знал куда бежит, и так как, ничего не разбирал в этих, ничего не значащих, окружающих его тенях — рано или поздно пал бы в пропасть. Он и под ноги то не смотрел, но все поднимал голову к этой совсем низкой, задевающей даже, в своей тяжелом движении уступы над его головой, облачной плотью. Он видел, и слышал, как с болезненными воплями, разрывалась она, и в этих разрывах открывалась непроницаемо-черное, уже знакомое ему око — казалось, что вся облачная масса — лишь веки, под которыми, растянутое во все небо, чернело око ворона.
И Рэнис, так же как и Робин, чувствовал, отчего страдает ворон. И он выл, и требовал тоже, что и Робин… когда разверзлась под ним пропасть — леденящие, призрачные отростки обхватили его, стремительно пронесли по ущельям; затем вырвали на простор полей, и вот он уже стремительно покатился по снегу — влетел в овраг к Цродграбам, где совсем незадолго до этого случилось великое счастье — Вероника вернулась. Эти истощенные создания еще не опомнились, толпились вокруг нее возрастающей толпою, и даже не заметили, как Рэнис слетел с края оврага, как, прорвавшись через их ряды, пал перед нею на колени.
А через несколько мгновений появился Робин… Два брата, даже и не замечая друг друга, стояли перед Ней на колени, с сияющими лицами вглядывались в ее лик, в упоении ее ладони целовали.
Ну а Вероника… Вернувшись из того счастливого мира, увидев вокруг толпы умирающих от голода, таких измученных Цродграбов — первое, что сразу же почувствовала она была сильная жалость к ним. О, как же она хотела, что бы не стонали они с таким отчаяньем, не тянули к ней дрожащие руки, но встали бы в хоровод, но запели бы счастливо, но играли бы опять в снежки, или в какую-нибудь иную игру — это уж неважно, а главное что бы детьми себя чувствовали, чтобы не было этой боли. О — Вероника чувствовала их боль — слышала и мольбы их страстные, к Ней обращенные, видела детишек, уже посиневших, ссохшихся, но которых еще не выпускали их матери, еще надеялись на что-то, не в силах принять, что их любимых уже нет. И, ведь, все они верили, что раз она вернулась, так теперь все будет прекрасно — ждали, что хлынут из нее радуги и мед. Нет — это было страшной, невыносимой мукой: она, ведь, чутким своим сердцем не могла пропустить ничьей боли, она каждого-каждого из них любила как брату или сестру — и вот, не видя этому исходу, вскинула свои большие плачущие очи вверх, к этой тяжеленной зимней пелене, и в это время наплыло то выгибающееся, стонущее в своем страдании, исполинское воронье око, и сначала все вокруг затемнилось, стало расплывчатым, призрачным, а затем и пелена леденящая стала опадать, к земле придавливать. Никто из Цродграбов даже и вверх не взглянул, однако — все они почувствовали эту новую напасть, и приняли как должное (ибо уже привыкли ко всяким страшным испытаниям) — и только с большей страстью стали молить Веронику, чтобы сделала она их счастливыми…