— Мы не богаты, — пролепетала она, — но мы, я имею в виду — наша семья, — мы готовы…
— Это неважно, моя дорогая, — прервал он резко. — Если я возьмусь за это дело — если я возьмусь, — он сделал ударение на если, — то почту это своим гражданским долгом — бороться за отмену этого устаревшего и бесчеловечного закона, а не только защищать отдельно взятого человека, являющегося жертвой этого закона.
Он производил впечатление решительного и искреннего человека. Марианна почувствовала к нему горячую благодарность.
Доктор Пауль Гольдшмидт, которого многие считали развратником и циником, умел, когда это было ему нужно, быть идеалистом и добрым самаритянином. Он обладал блестящим умом, был высокообразован и увлекался в свободные часы ботаникой. В теплицах в своем имении на Вертерзее он разводил различные экзотические растения.
В его библиотеке, наряду с древними первоизданиями, а также историческими, философскими, антропологическими и психиатрическими трудами, находилось и крупнейшее в Австрии, а возможно и во всей монархии, собрание порнографических картин и фотографий. Его пламенной страстью было любопытство.
Он постоянно пытался решать все новые и новые проблемы, ставить новые и новые эксперименты. Жизнь представлялась ему бескрайней областью, где каждый квадратный сантиметр должен быть самым тщательным образом изучен, проанализирован и зарегистрирован. Он не был нуворишем — состояние Гольдшмидтов было создано его дедом и каждым следующим поколением приумножалось. Но он обладал особым даром и страстью создать атмосферу роскоши, придать богатству блеск, в чем он когда-то признался одному восточному монарху. С гордостью он вел свою родословную вплоть до Исаака Абраванеля, последнего большого еврейского ученого и государственного деятеля Испании в XV веке. В себе он чувствовал влечение к блеску барокко католической церкви. Он не перешел в католичество, но за границей его часто видели на католических богослужениях в храмах. Когда он говорил Марианне об устаревшем, полном несправедливости законе, который должен быть изменен, он говорил это совершенно серьезно.
— Дайте мне один-два дня, моя дорогая, — сказал он. — Я хочу кое-что проверить и сообщу вам результат. Не отчаивайтесь, пожалуйста, вы слишком молоды, чтобы впадать в уныние. Заботы делают из нас взрослых и способствуют становлению характера. Но о них и быстрее забывают, чем вы думаете. А теперь, в вашем состоянии, вам нужны силы. Позвольте мне все ваши заботы взять на себя.
Он упомянул о ее состоянии, но это странным образом не привело Марианну в смущение. Та ужасная тяжесть, гнетущая ее последнее время, стала казаться переносимой. Она поблагодарила его, а он посмотрел на нее с дружелюбной, ободряющей улыбкой.
Это был тягостный, затянувшийся надолго процесс, но так предписывал закон. Сначала был вызван свидетель, имя и личные данные которого были записаны лейтенантом Хайнрихом. Капитан Кунце привел свидетеля к присяге, и только затем начался допрос. После того как свидетель был отпущен, был доставлен обер-лейтенант Дорфрихтер. Ему зачитали свидетельские показания, при этом его реакция была занесена в протокол.
Алоизия Прехтель, одетая под грубошерстным пальто в свой лучший деревенский наряд, в зеленой, украшенной пером шляпке, сидела на самом краешке стула для свидетелей. Она пыжилась от важности собственной персоны, пылала жаждой мести, но была начеку. Хозяйка Алоизии уехала из Линца, не сказав ей ни слова, сколь долго ее не будет. Неожиданно свалившаяся на нее известность служила некоторым утешением: чужие люди заговаривали с ней на улице, пытаясь выведать что-нибудь о частной жизни Дорфрихтера; репортеры брали у нее интервью, Патер Кольб из церкви миноритов пригласил ее после мессы в ризницу.
Сейчас Алоизию вызвали в Вену, чтобы дать показания под присягой. Она никогда еще не была в столице, но, к счастью, тут жила ее кузина, которая встретила родственницу на вокзале и проводила вплоть до дверей кабинета капитана Кунце.
— Фрейлейн Прехтель, — сказал Кунце, после того как были записаны ее имя и адрес и с какого времени она служила у Дорфрихтеров, — я хочу, чтобы вы вспомнили про день тринадцатое ноября. Тогда господин обер-лейтенант Дорфрихтер поздно вечером уехал в Вену. Вы были в тот день в их квартире?
— А где ж мне еще быть? Я ведь живу там. Я не из таких, которые шляются где попало, когда хозяйки нет.
— Ну, мы тоже так думаем, — сказал капитан Кунце. — Как мы слышали, господин обер-лейтенант находился с двенадцатого ноября в отпуске. Не могли бы вы припомнить, был ли он тринадцатого ноября дома, и если да, то что он делал?
— Само собой, он был дома, но я не знаю, что он делал, потому как он был в своей комнате запершись.
Кунце попытался вспомнить квартиру.
— Что вы имеете в виду под «своей комнатой»? Там есть салон, столовая и спальня.
— В спальне, конечно. Там у него письменный стол есть.
— И он вас туда целый день не пускал?
— Нет.
— Вам показалось это необычным или это и раньше случалось?
— Нет, такого раньше не было. Мне это чудно показалось, а сейчас-то я знаю, чего он там запирался. Он там эти письма господам офицерам писал да капсулы ядом наполнял.
Все трое в кабинете были ошеломлены.
— Откуда вам это известно? — резко спросил Кунце.
— Да все это знают, — пожала она плечами. — И в газетах, говорят, про это писали!
— Но быть может, вы видели письма или остатки пыли или порошка находили, которые походили бы на яд?
— Пыли у меня вообще не бывает. Про меня никто не скажет, что, мол, я плохо прибираю.
— А как насчет писем и капсул?
— Может, и видала, но толком не знаю.
— Скажите, а двенадцатого ноября господин обер-лейтенант тоже запирался?
— Конечно, господин капитан, не считая, когда он выходил с собакой.
— А кто же выходил с собакой тринадцатого ноября?
— Господин обер-лейтенант, а кто ж еще? Мне и своих делов хватает, чтоб еще и с собакой возиться!
— Вы сказали, что господин обер-лейтенант как двенадцатого, так и тринадцатого ноября выходил гулять с собакой. Это означает, что он не все время сидел запершись в комнате.
— Нет. Он только комнату запирал, когда уходил, да и ключ с собой брал.
— Значит, вы не могли попасть в спальню ни двенадцатого, ни тринадцатого ноября?
— Только на другой день. Он уж в Вене был — господин обер-лейтенант.
Кунце откинулся назад на своем стуле и задумался, глядя в пустоту.
— Ну, что же, благодарю вас, фрейлейн Прехтель. На данный момент это все.
Алоизия неохотно поднялась. Волнение, от которого вначале у нее перехватывало горло, улеглось.
— Я еще третьего ноября хотела уволиться, — внезапно сказала она трем мужчинам, которые, как она думала, понять не хотели, какая она важная свидетельница. — Я прям тут же уйти хотела. Из-за господина обер-лейтенанта. Он меня глупой гусыней обозвал. Да фрау Дорфрихтер меня уговорила, чтобы я не порола горячку и оставалась. Он, мол, господин обер-лейтенант то есть, шибко нервный был, его, вишь, обошли по службе.
Ее надежда этим сообщением привлечь внимание господина капитана сбылась.
— Как обошли по службе? — спросил Кунце.
— Так капитаном его не сделали. Они оба так радовались, что скоро в Вену переедут. А потом вдруг совсем об этом ни слова. А как я ее спросила, она мне и говорит, что, мол, не лезь не в свое дело, а он раскричался, кругом наследил да как дверью хлопнет!
— Когда вы впервые заметили изменения в поведении господина обер-лейтенанта? — спросил Кунце.
Алоизия тяжело опустилась на стул.
— Да аккурат после первого ноября. — Она теперь не торопилась выдавать информацию.
— Показалось ли вам, что фрау Дорфрихтер тоже была огорчена, что они не смогут переехать в Вену?
— Чего не знаю, того не знаю. Она и раньше-то нервная была, чувствовала себя не ахти как. А еще злилась, что растолстела. Видать, побаивалась, что господин обер-лейтенант до нее меньше интересу иметь будет. — Алоизия хихикнула. — Она ужас какая ревнивая. Все от него добивалася, где был да с кем был.
— Давал ли он ей основания для ревности?
— Бог ты мой, конечно нет. Да он на нее разве что не молился. По вечерам, бывало, я сколько раз разогревать ужин должна была, пока они выйдут из спальни. Никак он до ночи потерпеть не хотел, понимаете? Ох и злилась я всегда! Я сроду и суфле не могла приготовить, потому как, пока они вылезут из постели, оно сто раз опадет. Понятно, это было месяца два — два с половиной назад. Счас-то она уж на сносях. И господин доктор сказал ему, чтобы он ее оставил в покое, она ведь слабенькая.
После этих последних откровений Кунце отправил ее столь решительно, что Алоизия не стала больше задерживаться. Сразу же после этого Кунце распорядился привести Дорфрихтера.