Школой, другом и убежищем от невзгод асканийских будней стал для Валерика этот ботанический сад. За границами сада начиналась Аскания конторская, панская и околопанская, в которой Валерик парой чувствовал себя хуже, чем на жестокой Каховской ярмарке.
Когда ему доводилось за чем-нибудь сбегать в контору, Валерик шел туда, как на муки.
«Знаешь, как мужика сердят?» — осклабится какой-нибудь канцелярист и, подойдя, начнет под общий хохот конторы раз за разом надвигать парню картуз на глаза. Чрезмерно восприимчивый, чуткий к малейшей обиде, — что он мог противопоставить грубости панских холуев, которые только и искали кого-нибудь поменьше, чтоб поглумиться над ним. Парень был против них беззащитен, обнажен, открыт для всех щелчков и подзатыльников, считавшихся в экономии шутками. Но шутки эти ранили в самую душу. Данько, тот был какой-то более хваткий в жизни; увернувшись от подзатыльника, он мог ответить хотя бы тем, что скрутит обидчику дулю или огреет его таким прозвищем, что прилипнет сразу, как тавро, а Валерик и этого не умел и все обиды переживал в себе, не имея возможности отомстить. Его считали просто застенчивым, но редко кто догадывался, какое недетское самолюбие кроется под яркими вспышками детского смущения!
В полной безопасности Валерик мог чувствовать себя только на водокачке да за металлической оградой сада, в этой надежной зеленой чаще, подальше от тротуарчиков, где ходят под зонтиками господа, подальше от черных чеченцев, которые, оплывая жирным потом, режутся по закоулкам с конторщиками «в очко». В парках, среди птиц и зверей, было значительно легче и свежее, нежели в беспощадном горячем круговороте панской Аскании, где все было насквозь проникнуто фальшью, продажностью, жестоким самодурством одних и бесстыдным повальным холопством других.
Иван Тимофеевич угадал его склонности, приставил к живому любимому делу. Желанный свет науки, упорных, неутомимых человеческих исканий с каждым днем все шире раскрывался перед Валериком. Где еще он мог бы столько нового услышать об этих понтийских и сарматских известняках, о путях воды под землей? Где еще имел бы он возможность часами работать у микроскопа, с удивлением узнавая, что на корнях дуба селятся целые колонии особого полезного грибка, так называемой микоризы? Без участия Валерика теперь не проходила ни одна поливка парка, он вел, по поручению Мурашко, различные наблюдения над поведением лесных птиц, следил за ростом трав, возился в саду с утра и до ночи, как молодая пчела, которая разносит с цветка на цветок золотую, полную жизни пыльцу…
Тут, рядом с Мурашко, ему даже самая черная работа не была тяжелой!
— Ну, Валерик, пойдем дальше, — говорит Иван Тимофеевич, поднимаясь и берясь за лопату. — Уже немного осталось…
Шаг за шагом продвигаются вперед. Шумят вершины деревьев, бьются, кипят в зеленом шторме. С чавканьем шлепается грязь вдоль канавки — становится глубже русло…
Через полчаса добрались до опушки. Из открытой степи ударили навстречу горячие струи суховея, обожгли лица обоим.
Иван Тимофеевич взял парня за руку.
— Смотри, друже… В глубине парка сейчас тишина, в воздухе там чувствуется влага, а тут все горит, шумит, напирает на ветки… Разгулялся таврический сирокко… Первые, самые жестокие его удары принимает на себя эта зеленая стена. Погляди, вся опушка с этой стороны как бы обожжена пламенем. Суховей жжет, засыпает ее пылью, свертывает листву, но и сам тем временем выдыхается. Воздушные потоки, скользнув по кронам, вздымаются вверх или, разделившись на отдельные струйки, запутываются в ветвях и постепенно гаснут… Вот это тебе, Валерик, лес за работой. Это тебе… вода в степи.
Посмотрели в степь. Лежала голая, открытая до самого горизонта, открытая — знали — и за горизонтом, по всему приморью. Суховей суховея над травой догоняет… Что сейчас там делается — в селах, на убогих нивках?
Задумался Валерик. Нахмурился Мурашко.
Издевается там стихия над человеком, как хочет…
— Нет, — поднял вдруг лопату Мурашко, словно для удара. — Не может наша степь на верховодке жить! Ей большая вода нужна…
XXIII
Ночи были теплые, и Валерик спал теперь на веранде домика, где жила семья Мурашко. Двери в квартиру были для парня всегда открыты. Жена Мурашко, Лидия Александровна, относилась к нему, как, верно, относилась бы к родному сыну. Ласковая и нежная, она старалась ничем не дать почувствовать Валерику его неравноправность в доме. Другое дело, что сам Валерик далеко не всегда мог забыть об этом и садился за гостеприимный стол, всякий раз смущаясь и мечтая лишь о том, чтобы посчастливилось ему когда-нибудь отплатить этим людям добром за добро.
Иван Тимофеевич разрешал ему пользоваться своей библиотекой, и вечера Валерик проводил в мурашковском кабинете за книгами. Иногда, правда, приходили после работы гости из числа асканийской интеллигенции, но это бывало редко, большей частью Иван Тимофеевич по вечерам работал.
Прекрасны были эти вечерние часы, озаренные человеческой мудростью, увлекательные, как далекие путешествия!
…В доме тишина, Мурашко что-то пишет за столом, обложившись циркулями и линейками, строгий, курчавый, как Джордано Бруно… В противоположном углу наслаждается книжками Валерик. В составе экспедиции Жилинского он уже прошел тысячи верст по степям Новороссии в поисках воды и сейчас штудирует книгу профессора Докучаева «Наши степи прежде и теперь»… Прочтет страницу-две и задумается, слегка покачиваясь в кресле, витая мыслями где-то над родными степями, словно заново открытыми ему мудрым профессором.
Ясно, Геродот что-то напутал. По его свидетельству, в древности леса шумели у самого гирла Днепра и даже возле Перекопу. Не днепровские ли плавни принял он за настоящие леса? Но то, что степи были в старину иными, — в этом нет сомнения. Пышная растительность бушевала здесь. Еще во времена Боплана в степях водились туры, благородные олени…
«Распашка степей, пастьба стад и овец изменили структуру почвы… Наше южное земледелие находится в надорванном, надломленном, ненормальном состоянии. Оно является биржевой игрой, азартность которой возрастает с каждым годом…»
Гневом дышит книга профессора. Как строгий врач, дает он свои советы, определяет режим. Регулировать реки. Создавать водоемы. Насаждать лесополосы… Баклагов уже насаждает в Каховке лозу на летучих песках. Почему же ему никто не помогает? Почему насмехаются над ним в земстве?
Много мыслей вызывает у Валерика прочитанное.
О многом хочется спросить у Ивана Тимофеевича… Но тот с головой окунулся в свои, только ему известны проекты, что-то подсчитывает, множит и перемножает…
«Никакая агрономия не поможет, — грозно предупреждает профессор, — если сами землевладельцы, неправильно понимая свои права и обязанности к земле, будут думать лишь о выгоде, вопреки требованиям науки и здравого смысла!» Но как же сделать, чтобы они перестали думать только о своих выгодах? И вообще возможно ли такое? И что думает обо всем этом Мурашко?
— Иван Тимофеевич, — отрывается от книжки Валерик, — можно ли…
Голос его вдруг осекся. Взглянув на Мурашко, парень поразился: никогда еще он не видел своего учителя таким! Свободно откинувшись в кресле, словно отдыхая, Иван Тимофеевич улыбался, глядя в потолок, — улыбался усами, бородкой, всеми морщинами по-южному смуглого лица. Глаза его лучились счастьем. «Что с ним?» — невольно подумал Валерик, завороженный необычайным, вдохновенным видом Мурашко. Иван Тимофеевич напоминал в этот момент отважного путешественника, который после долгих блужданий в пустынях, наконец, открыл все, что жаждал открыть, и, добравшись до спасительного оазиса, свалился под зеленой пальмой, измученный, но безгранично счастливый.
— Вот и завершил ты, человече, главное, самое большое и самое любимое сооружение своей жизни, — с торжественной медлительностью заговорил Мурашко. — Два года бился… Немало было промахов, немало поблуждал наощупь, впотьмах… Не раз терял веру, впадал в отчаяние, но хорошо, что поднимался, что снова брался за свое… Теперь все легло, как должно, все гармонирует… Пойдет — не может не пойти! — Мурашко говорил, уже не замечая парня. Казалось, он разговаривает с пространством.
— О чем это вы, Иван Тимофеевич?
Как бы разбуженный этим вопросом, Мурашко удивленно взглянул в угол на Валерика.
— Ты еще здесь?
И, привычным движением добыв свою карманную «луковицу», некоторое время внимательно смотрел на нее, прикусив ус.
— Тебе пора, Валерик. Завтра рано вставать… Пойдем.
Вышли на веранду.
Теплая ночь, напоенная степными запахами, проплывала над Асканией. В дремучей чаще парка пощелкивали соловьи. Хотя Иван Тимофеевич был сейчас в прекрасном настроении, однако, оставаясь верным своему пристрастию все вокруг улучшать, он вскоре обнаружил несовершенство даже в трелях асканийских соловьев.